Стараясь не испачкать белые носки, я пошел к гаражу. Это было длинное строение с плоской крышей.
За широко открытыми воротами видны были три узкие ямы. Перед первой стоял зеленый «студебекер» без стекол в окнах, перед другой — «бедфорд» на толстых шинах, а на третьей — подпертый чурбачками черный «фиат» Михала без колес, с поднятым капотом и открытыми дверцами.
Болека не было. У водителей был выходной.
На обратном пути я думал о Михале. Почему он тыкал в меня чайной ложечкой, когда я задумывался за обедом?
«Проснись, философ!»
«Почему философ?» — удивлялась мать.
«Не от мира сего! Сам не знает, живой ли».
Еще он называл меня олухом Царя Небесного, трехпалым ленивцем и говорил, что я витаю в облаках.
«Ну прямо отшельник! — восклицал весело. — Гляди, какие у него патлы».
Мать смеялась до слез. Однако мне было не до шуток. У Михала портилось настроение, и он дергал меня за волосы.
«Слишком длинные, — кривился он. — Отведи его к парикмахеру».
«Поди намочи волосы и причешись», — говорила мать.
Когда я врал, Михал выходил из себя.
«Сколько будет семью девять?» — спрашивал он.
«Семью семь — сорок девять. Сорок девять плюс семь — пятьдесят шесть. Пятьдесят шесть плюс семь…»
«Ты считаешь в уме».
«Нет, не считаю».
«Не ври!»
Я получал по затылку. Мать уводила меня в ванную, мыла и причесывала.
«У Михала золотое сердце, но нельзя его раздражать».
«Что я такого сделал?» — ныл я.
«Ты считаешь, а таблицу умножения надо знать наизусть. Меня можешь хоть ночью разбудить, и я скажу, сколько будет семью семь».
Через наш двор я дошел до Лаврентичей. Они вернулись с мессы и пили чай. Со стены над железной печкой, на которой стоял золотой чайник, грустно смотрел Христос. Второй, ничуть не веселее, поглядывал через раздвинутую занавеску из спальни. Владек, который как раз собирался уходить, сунул в карман зеркальце и металлическую расческу.
— Не напейся! — напутствовала его пани Лаврентич.
— Не беспокойтесь, мама.
Густек, Адам, их сестра с неизменным бантом в волосах и я сели на табуретки. Стулья предназначались матери и Владеку. Пани Лаврентич поставила на стол ромашку, сахар и эмалированные кружки.
— Хорошо, что наша выловила тебя за космы, — рассмеялся Владек.
— С водой шутки плохи, — сказала пани Лаврентич. Она накрошила ромашку в кружки и залила кипятком. — Может, твоя мама зашла бы как-нибудь попить чайку?
— Она последнее время очень занята… — пробормотал я.
— Они пьют настоящий чай, — сказал Владек.
Я положил книжку на подоконник; из окна видны были бараки. Пани Лаврентич мыла полы в заводской столовой, куда забирали овощи с нашего огорода. Если бы она пришла нас навестить, мать хорошо бы ее приняла. Может даже Михал дал бы Владеку работу получше? Однако пани Лаврентич считала, что мать должна первая к ней прийти.
— Я пошел, друзья ждут, — сказал Владек.
— Не нравятся мне твои дружки.
— Думаете, у Густека с Адамом лучше?
— Не напейся!
Хлопнула дверь. Бант повернулся к матери:
— Опять надерется как свинья. Пани Лаврентич вздохнула.
— Может, еще чаю? — обратилась она ко мне.
— Только крепкого.
Она налила мне ромашки.
На горизонте сверкнуло. Со стороны Кракова надвигалась гроза, но пока еще она была далеко. До обеда, который сегодня был поздно, мне нечего было делать, и я пошел к школе. Ступая по завиткам засохшей грязи, я вообразил, что утонул и наступила моя следующая жизнь. А может, я умирал уже много раз и только когда-нибудь потом умру взаправду?
Я поднялся на холм. Передо мной была лавочка Пиотровского, бараки, вилла рядом с нефтезаводом и железнодорожная станция, с которой поезда увозили людей. Подул ветер, и вербы обмели ветвями крышу школы. Через большие окна видны были пустые классы. Из школы вышел пан Парызек в сопровождении двух мужчин. Они шли по обеим сторонам от него.
— Здравствуйте.
— Кланяйся родителям.
Они пошли вниз. Становились всё меньше и меньше, пока около нефтяных резервуаров не превратились в три черные точки.
На школьном дворе я встретил Пиотровского. Он видел, как Парызека увели прямо из класса. Мы заглянули в окно. На еще мокрой доске была мелом нарисована карта Польши, разделенной на три части.
— Это что за Польша? — удивился Пиотровский.
— Почему его арестовали?
— Кто-то донес. Не ты, случайно?.. — Он скривил губы в усмешке.
— Ты об этом пожалеешь! — в бешенстве крикнул я.
Пиотровский покраснел. Глаза у него заблестели, как у мужиков на свадьбе двоюродной сестры Альбины под Освенцимом. Он схватил меня за рубашку и толкнул назад. Я ударился спиной о колодец, с которого со звяканьем слетело ведро.
— Утоплю!
— Пусти, хам!
— Нет уж, жиденок.
— Отстань от него! — вдруг крикнул с улицы Густек.
Пиотровский отпустил меня и бросился наутек, но Густек его догнал.
— Ноги из жопы повырываю!
— Я его никогда больше не трону, клянусь Богом.
Я поднялся с земли, где искал оторвавшуюся пуговицу.
Густек отдал мне книгу, которую я оставил у них на подоконнике, и вернулся в свой барак.