Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым. Но сколько в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку, а в Новгородской и Ленинградской областях они маленькие, то давай, лезь напролом. Если взял хитростью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы или крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. А вот если пошел в пьяную атаку и у тебя поубивало половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба — давай составляй наградные списки, кого и чем наградить, особенно убитых или раненых. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывало оживление — есть чем заняться. А сколько разных атак по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!
На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симонова. Дали мне рюкзак с хлебом и консервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я домой. Благо недалеко — до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. Везде военные, много девчонок-регулировщиц. И приковылял я на свою улицу жить новой жизнью, даже не представляя, что меня ждет впереди.
Приехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека. А тут совсем другая страна, совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая — того гляди, раздавит. Холод какой-то. Но обо всем этом по порядку.
Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой буду?» И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бедняжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи.
Мне предлагали пойти заведовать кадрами на ткацкой фабрике или спиртоводочном заводе. Работающим на фабрике давали дополнительный паек, а на заводе — сто ведер барды, это остатки от зерна при производстве спирта. Сто ведер барды для коровы было спасением. Мама настаивала, чтобы шел работать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить какую-то специальность. Боялся своей судьбы на костылях. Папа в это время лежал в госпитале. Написал ему письмо. Отец поддержал меня, написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».
Сначала написал заявление в Горьковский кораблестроительный институт, получил отказ по состоянию здоровья. Потом в Институт международных отношений, он был тогда в МГУ, — и оттуда получил отказ по той же причине. Да еще не вернули свидетельство об окончании школы. Пришлось брать дубликат, благо большинство моих учительниц продолжали работать. Пошел в Ярославский медицинский институт. Приняли. Фронтовиков и инвалидов войны принимали без экзаменов. Но когда пришел узнать, куда и когда приходить заниматься, то увидел плачущих девчонок, которым отказали в приеме. Мне их стало жалко, мне-то было все равно. И забрал документы.
В последний день перед занятиями пошел в Ярославский педагогический институт. Написал заявление на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Магарик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на исторический». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влечению мне больше хотелось на филологический.
Начал заниматься. Появилось первое общежитие — комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотяков, потом заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, обсуждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам — это считалось нашим ужином.
Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в порядочность, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о проступке студента Ботякова, тоже фронтовика. Он не указал в личном деле, что его отец, военный комиссар Коврова, был репрессирован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилитирован, уехал на фронт, ничего не помогало.
Собрание раскололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподаватели, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Как нас ни отговаривали в парткоме института от каких-либо дальнейших действий, мы пошли в райком. Но последний оставил решение собрания в силе. Тогда мы отправились в городской комитет партии. К нашему удивлению, нас приняла первый секретарь Василевская и поддержала. Мы ликовали. Для нас это и была правда, которая как бы прикрывала все остальное — неправедное и неприглядное.