В конце марта меня вызывают в Главную приемную КГБ, и первые их слова: «Вы что, очень хотите уехать?» Я говорю: «По-моему, вы этого от меня хотите, это ваша проблема». «О возможности эмиграции забудьте… Вы должны обещать, что впредь не будете заниматься противоправной деятельностью, подписывать антисоветские документы». Беседа длилась часа полтора. Обещать им ничего никогда нельзя — это форма самоубийства, к тому же унизительная. Отстаивать принципы, спорить с ними — тоже глупо и опасно, тем более что дома заложники. Нельзя было и отмалчиваться, так как это неопределенно затягивало беседу и также могло побудить их к дальнейшим неясным «мерам пресечения». Я сказал: «Я вас услышал». Хмыкнув, сотрудник снова, в который раз потребовал «обещать»; а я в ответ, как попугай, повторил ту же «физическую» формулировку. На том и разошлись. Де-факто я, конечно, подписывать перестал (единственное исключение — участие в сентябре 1983 г. в коллективном письме в защиту Софьи Васильевны Каллистратовой, над которой нависла тогда угроза ареста). А сочинять продолжал.
В мае Ларису снова вызвали в КГБ к тем же людям. Требовали, чтобы я устроился на работу, а также: «Ваш муж должен прекратить заниматься антисоветской деятельностью» и — ребром ладони по столу — «Он должен прекратить все контакты с академиком и его семьей». Интересно, что фамилию «Сахаров» они не произносили никогда. Либо «академик», либо просто намеками: «Вы понимаете, о ком речь». Очень странно это выглядело и, признаюсь, создавало ощущение какой-то неуязвимости, защищенности. (Теперь стало известно, что в своем профессиональном кругу для А. Д. Сахарова они использовали кличку «Аскольд», для Е. Г. Боннэр — «Лиса», а меня вроде бы величали «Хамелеон».) Лариса поинтересовалась, что значили разговоры об отъезде два месяца назад. «Это был прием, маневр, мы вас проверяли», — ответил тот самый куратор, который так смачно хохотал в марте. Мне с этим человеком пришлось повидаться потом еще три раза. 10 декабря 1982 г. — он тогда сказал, что Лариса неправильно его поняла насчет запрета на «контакты с академиком и его семьей» (см. ниже, гл. 3–4). В январе 1985 г., когда они вернули (после моей жалобы в Московскую прокуратуру — «прокурору по надзору за деятельностью органов государственной безопасности») изъятые за 14 месяцев до этого на обыске 66 магнитофонных кассет, в том числе песни Петра Старчика. («Даже и небо решеткою ржавою красный паук затянул», — слушали мы «Владимирскую прогулочную» Виктора Некипелова[13]
, привезенную в неповрежденном виде из Главной приемной КГБ. Чудеса.) И третий раз — в мае 1985 г., когда Андрей Дмитриевич уже месяц держал голодовку и никто об этом не знал (см. гл. 41 и 52).2 июня 1982 г. меня вызвали в милицию (оперативники приехали на дачу, чем сильно напугали и Ларису, и хозяйку), где предъявили обвинение в тунеядстве и потребовали трудоустроиться. В сентябре я устроился дворником в соседнем микрорайоне, где и работал до июля 1987 г., когда Андрей Дмитриевич взял меня к себе в группу в Отделе теоретической физики ФИАНа.
В начале июня Елена Георгиевна привезла из Горького заявление Сахарова «В защиту Бориса Альтшулера» и передала его иностранным корреспондентам, так же как и копию моей жалобы Л. И. Брежневу, в которой я писал, что требование КГБ прекратить заочные контакты с академиком Сахаровым для меня неприемлемо, что я помогаю ему по науке, помогаю его жене, когда она приезжает в Москву, ничего противоправного не делаю и прошу «оградить меня и мою семью от угроз и „приемов“ Комитета государственной безопасности». Привезла она мне также и письмо от Андрея Дмитриевича. Вот оно: