— От эдакой задницы у меня прямо встает. Вообще-то такое не в моем характере. Но тут уж ничего не могу поделать. Чем больше подавляешь, тем ближе взрыв. Это как революция угнетенных масс.
В витрине одной из закусочных было выставлено несколько десятков огромных крабов. На углях жарились креветки на вертеле, у входа бродили зазывалы с повязками на головах и, в такт хлопая в ладоши, приглашали: «Добро пожаловать! Добро пожаловать!» Поддавшись на их бодрые возгласы, мы вошли. Уселись перед накрахмаленными салфетками, посмотрели меню — длинный перечень изысканных морских блюд. Первым делом заказали пиво — промочить горло. Едва отхлебнув, Хван принялся болтать без умолку. Принесли еду.
— Я сегодня угощаю, ешь давай, — Хван принялся подсовывать мне блюда, которые появлялись одно за другим. Жирный тунец, ломтики сырой каракатицы, рубленая макрель, лобстеры в сое, кусочки мороженой камбалы, горшочки Исикари…[2] Ем я мало, и при одном только взгляде на всё это изобилие мой аппетит резко пошел на убыль. Хван же, взглянув на блюда, досадливо прищелкнул языком.
— Это что такое?! Совсем не то, что на витрине! — принялся он жаловаться, демонстративно повернувшись в сторону хозяина. Послушать его, так все здесь вообще было несъедобно, но, впрочем, это отнюдь не сказалось на его аппетите; напротив, и еду, и спиртное он при том поглощал, как удав.
— Вот я жил на острове Чжэчжудо, так там бы и смотреть не стали на такую тухлятину. Ты ведь никогда на Чжэчжудо не был? Эх ты, бедняга…
Выдав мне порцию жалости и сочувствия, он ударился в обычные свои воспоминания о местах, где прошло его детство. Побережье после отлива, усеянное, насколько хватает глаз, грудами ярко-красных панцирей с притаившимися там крабами, гора Хальла, похожая на мускулистое тело крепкого мужчины, пузырящиеся источники вдоль берега моря, стаи рыб, что бьются у самого берега, отчего он кажется серебристым, местные жители, которые, вооружившись корзинами, ведрами и совками, все вместе выходят черпать рыбу… Эти картины и теперь порой виделись ему во сне. Рыбы там — ловить-не переловить, ее и сушат, и солят, а что остается — идет в поля на удобрения. Здоровущие тыквы, арбузы, баклажаны… Не удивительно, что мужчины на Чжэчжудо такие ленивые. Ведь там и работать не надо! Попивают себе день-деньской местное винцо, играют в сёги[3], а то и вздремнут среди бела дня. Трудяги женщины пашут землю, ныряют в море, рожают детей… Там живут, как человечество жило в глубокой древности — ощущая себя частицей Великой Природы, еще не имея собственных ценностей. Живут, пока питает их своим пламенем магма той Жизни, где свершают свой круговорот огонь, вода и небесные светила, живут, подчиняясь ритму крови, и умирают на Матери-Земле. На Хвана порой накатывали ностальгические воспоминания о родине, которые были столь же далеки от действительности, сколь бывает иллюзорен облик некогда юной возлюбленной, остающийся в памяти таким даже спустя годы.
У меня ничего нет. Нет родины, нет дома. Для меня слова Хвана — что дыхание ветра с бескрайних диких равнин.
Речь Хвана неслась стремительными скачками и становилась все более запутанной.
— Мы, японские корейцы, должны всю жизнь в Японии делать деньги. Помочь тебе никто не поможет. Одиночки должны объединить силы, сплотиться. Вот условие, которое превратит нашу организацию в неприступную крепость, — утверждал Хван. — Ты, к примеру, таксистом работаешь. Что такое таксист? Живет как осьминог, с голоду сам себя поедает. Не собираешься же ты всю жизнь таксистом вкалывать! Я давно говорю — с работой помочь можно. Ты вот кредитным бизнесом пренебрегаешь, а это отличное дело. Еще никто не отказывался от денег, сколоченных на процентах. Деньги прежде всего. Без денег все в этой жизни — что лепешка на картинке. Потому что в Японии капитализм. Ты сейчас скажешь: мол, заниматься надо чистыми делами, не марая рук, — а вот это как раз и есть мелкобуржуазный оппортунизм. Корейцам не хватает жертвенности…
Каждый раз, когда я слышу от Хвана слово «жертвенность», у меня мурашки бегут по телу. Не потому, что я противник его теории «зарабатывать по-капиталистически, использовать заработанное в интересах социализма». Это очень даже замечательно. Но когда-то давно, на шестом съезде Компартии Японии, вспыхнула борьба по вопросу о смене курса, и тогда идея жертвенности, которую отстаивал Хван, была отвергнута. Теперь он порой как бы навязывал собеседнику мысль о ее очищении, и всякий раз при этом я испытывал замешательство.
В те времена мы были искренни. Многообразные противоречия жизни концентрировались для нас в одной точке: революция. Почему спустя годы нас стали одолевать сомнения? Нас, бродяг, в юные годы скитавшихся в поисках абсолютных ценностей? В определенном смысле мы и сейчас продолжаем эти поиски. Вот только ни одной проблемы так и не решили. Не застряли ли мы во времени? Не обманывали ли самих себя надуманными формулировками? Куда сгинул наш соратник Кан Ми Ун? Где живет, чем занимается? А Ким Чхэ Ён, а Кан Чхоль Бу?..