Еще через несколько минут Жиль остановил машину на деревенской площади. Кузница была открыта, в темноте ее алел огонь. Привязанная к кольцу лошадь ожидала, пока ее подкуют.
Чуть дальше — два кафе. Из одного, утирая рот и волоча ноги, на площадь вышел почтальон, только что пропустивший стаканчик белого вина. Это и был Анрике, родственник Жиля и муж женщины, у которой тот побывал.
Мужчины издали примерились друг к другу. Почтальон пробурчал что-то не слишком любезное и, несколько раз обернувшись, пошел разносить почту дальше.
А Жиль отправился на кладбище, где седой старичок прибирал дорожки.
Утренняя прохлада была здесь, пожалуй, еще более ощутима; в ветвях кипарисов порхали птицы; в кустах, невидимые, перекликались два дрозда — слышно было, как они подпрыгивают.
Старичок поднял голову, притронулся к фуражке. Жиль шел между могил и читал надписи, особенно — давние. Попадались имена, которые он видел на ла-рошельских магазинах. Попались и несколько Анрике.
Наконец недалеко от кладбищенской стены — плоское надгробие.
Это была могила его деда. Судя по портрету в спальне на набережной Урсулинок, дед, вероятно, походил на старичка, прибирающего дорожки, только был покрепче. Он долго работал каменщиком, а в последние годы жизни обжигальщиком извести при печи, которая и сейчас виднеется за кладбищенской стеной.
Звуки, доносившиеся сюда из деревни, были чистыми, словно процеженными сквозь трепетный голубой простор. Слегка попахивало паленым рогом: кузнец принялся ковать лошадь.
Жиль смотрел на колокольню с ее трехцветным Жестяным вымпелом, на колокол, прозвонивший отходную его деду и бабке. Он представил себе крестьян и крестьянок в черном, идущих за тяжелой телегой, на время превращенной в катафалк.
Приезжал ли Октав Мовуазен на похороны? Единственный здесь горожанин, он шел, массивный, как глыба, сразу за гробом, и односельчане с любопытством посматривали на человека, сумевшего так разбогатеть.
Отец Жиля не проводил в последний путь ни отца, ни мать. Он был далеко — где-нибудь в центре или на севере Европы.
В дни похорон дом был, разумеется, чисто прибран. Из него ушли в город два мальчика. Один — учиться на скрипача. Другой…
Жиль перекрестился. Перед глазами у него стояло тонкое лицо бабушки. Он вдыхал печальный запах вянущих цветов — невдалеке была свежая могила.
Внезапно грабли перестали скрипеть по гравию дорожки, и, обернувшись, Жиль увидел, что старичок, сняв фуражку и утирая лоб, посматривает на него.
Старичок подошел поближе, сделал над собой усилие, преодолел робость и, запинаясь, предложил:
— Если желаете, могу присмотреть за могилкой.
Он тоже видел фотографию на первой полосе газеты.
— Вы знали моего деда?
— Как не знать! Вместе в школу ходили. Недолго, конечно, — в те времена борода еще не вырастет, а ты уже работаешь. Я и Мари знал. Кто бы тогда подумал, что все вот так кончится! А вы как считаете? Это жена отравила месье Октава, да?
И старичок, расхрабрившись, с любопытством уставился на Жиля.
— Разумеется, не она, — ответил Жиль.
— Кто же тогда? Впрочем, мы об этом только из газет знаем. Одно ясно: у покойника врагов хватало… Словом, если желаете, я берусь ухаживать за могилой на обычных условиях: всего пять франков — раз в год, в день поминовения. Я тут почти за всеми могилами присматриваю.
Жиль охотно дал бы ему на выпивку, но не посмел. Мысль, что старичок ходил в школу вместе с его дедом, знавал его бабушку и, может быть, в престольный праздник даже танцевал с ней, тогда еще такой тоненькой и грациозной…
Через несколько минут он снова сел в машину и выехал на ла-рошельскую дорогу.
Об убийстве Октава Мовуазена он знал сейчас не больше, чем утром, и все же ему казалось, что он начинает разбираться в том, что раньше было для него лишено всякого смысла. Он видел дом, где родился его отец, дом, откуда тот ушел в необычную скитальческую жизнь, оборвавшуюся в норвежском порту.
Кроткое лицо бабушки по-прежнему улыбалось ему. Она была той же породы, что Колетта. Быть может, это отдаленное сходство и побудило Октава Мовуазена жениться на билетерше из «Олимпии»?
И главное…
— Именно так! — негромко воскликнул Жиль и вовремя дал тормоза: еще секунда — и машина врезалась бы в телегу с соломой.
Да, если Октав Мовуазен, отшельник и молчальник, который ни с кем не общался, никого не любил и знал в жизни лишь горькие радости одиночества, каждую неделю приезжал посидеть в родном доме, то делал это не ради того, чтобы выслушивать бесконечные жалобы сварливой кузины или побыть среди ее рахитичных, неухоженных детей.
Когда дядя сидел в плетеном кресле, перед глазами у него маячила фотография двух девушек, и одна из них, та, у которой такое одухотворенное лицо, была его матерью.