Когда они сели в машину и Стюарт включил зажигание, Файн спросил его:
– Скажи правду: ты летишь со злобы? Тебе надо сорвать злобу? Или – что?
– Как тебе сказать? – медленно ответил Эд. – Наверное, я лечу сейчас только потому, что, садясь за штурвал, начинаю по-настоящему ощущать свою силу.
– У нас батарейки еще не сели, Ситонг? – спросил Степанов.
– Хочешь послушать радио?
– Да, – ответил Степанов, но, взглянув на часы, попросил: – Погоди включать. Сейчас одна музыка. Знаешь, когда я слушаю радио, я думаю, что мир все-таки плоский. Разность часовых поясов, по-моему, выдумали досужие мудрецы.
– Конечно! – радостно согласился шофер. – Я ничего в этой премудрости так и не смог понять.
– Вообще-то мир – круглый, – сказал Ситонг. – Это точно. Почему тебе кажется, что часовые пояса выдумали?
– А вот ты послушай последние известия… Весь мир передает последние известия в одно и то же время. Как уговорились.
– Вообще-то верно, – сказал шофер. – Мир прекрасен, как синяя равнина при рассвете…
Ситонг засмеялся и сказал:
– Может, послушаем музыку?
– Я боюсь, не хватит батареек на последние известия. И так радио еле слышно. Хочется послушать последние известия.
– Скорбные и радостные известия с полей битв, – заключил шофер в своей обычной манере, – заслуживают того, чтобы мы ограничили музыкальные программы. В конце концов мы можем спеть сами.
– Ты скоро совсем перестанешь говорить, а начнешь петь, – сказал Ситонг. – Прямо соловей, а не шофер. Еще б заводную ручку с собой возил – тогда полный порядок! Выключи фары, в тумане лучше ехать без света.
Шофер убрал свет, и в зыбкой, рассветной, сероватой мгле Степанов увидал расплывчатые фигуры. Люди в длинных одеяниях ходили по кругу, словно в феерическом, сказочном хороводе. Движения людей были ритмичны, будто согласованы с неслышимой, но очень четкой музыкой.
– Что это? – спросил Степанов.
– Это? – переспросил Ситонг. – А, это, наверно, ансамбль «Сипахатон». Здесь же равнина, они тут репетируют по ночам. От скал ведет траншея, они в случае чего убегают. Здесь до скал метров пятьдесят.
– Остановись, – попросил Степанов. – Давай посмотрим.
– Нельзя. Светает. Надо проскочить долину. Тут еще километров десять открытой долины.
– Ну хоть на минуту, – попросил Степанов. – Я не буду вылезать, только выключи мотор, это надо слушать…
– Выключи мотор, – сказал Ситонг, и шофер выключил мотор, и стало тихо.
И в этой наступившей тишине Степанов услышал песню. Она была очень странной – то быстрой, то – вдруг – замирающей. В такт этой песне по зеленой поляне двигались танцовщицы, то появляясь, то исчезая в белом тумане.
– Ты оставил пленному риса? – шепотом спросил Ситонг шофера.
– Оставил.
– Тише, – попросил Степанов.
– И банку консервов, – шепнул шофер.
Степанов смотрел на танцовщиц и вспоминал Дунечку: она любила танцевать, когда ее никто не видел. Движения ее были неожиданны и странны. Лицо ее замирало, очень взрослело, и под глазами залегали серые тени – от волнения. Она слушала свою музыку, которая звучала в ней, и маленькое ее тело двигалось по комнате, подчиняясь этой не слышимой никому, кроме нее, музыке.
Однажды Степанов спросил ее:
– Про что ты танцуешь, Дуня?
– Ну… Не знаю, – ответила она. – Когда как. Иногда я танцую про кукол, иногда по то, какое вкусное мороженое… Не знаю, – повторила она, и в интонации ее прозвучало что-то взрослое и чужое – то, что Степанову не дано было понять.
– Сейчас они начнут ламвонг, – сказал шофер.
– Да, – сказал Ситонг, – едем.
Степанов почувствовал, как тот задвигал коленями: ему, видно, очень хотелось потанцевать ламвонг – здесь это самый любимый танец, который танцует каждый.
– Это война неудачников, – говорил Эд, вглядываясь в рассветную, серовато-синюю землю. – Это война несостоявшихся честолюбцев – политиков и генералов. И писателей. И ученых. Вообще – всех неудачников.
– Эта война – война умных политиков, Эд. Ты очень ошибаешься. Это война хитрых людей. Они сплачивают нашей жестокостью всех азиатов против белых. У нас с ними нет границы. Граница у Азии есть только с красными. С Кремлем. Гнев Азии против белых, который мы уже создали, выльется в бойню красных и белых… Помяни мое слово…
– Это слишком умно и дальновидно для наших кретинов, Файн.
– Черт с ними, с нашими кретинами. А что на этой войне делаешь ты?
– То же, что и ты, – убегаю от себя.
– Я не смог убежать от себя, Эд. Мне тут еще хуже, и я понял, в каком грязном мире мы с тобой живем. В каком жестоком и грязном мире мы живем, Эд.
– Знаешь, когда я летаю бомбить этих маленьких, несчастных чарли, мне приятно сознавать себя подлецом. В другое время я боюсь даже подумать об этом. Мы ведь все так любим себя, Файн, что даже противно.
– Я помню у Сент-Экзюпери… Помнишь, он писал, что в каждом человеке может жить Моцарт.
– Сейчас мы с тобой договоримся до того, что я брошу бомбы на скалы.
– Может быть, в этом есть смысл.
Эд обернулся и спросил:
– Ты борец за мир, а?
– Нет. А что? Лети тише, Эд. Давай экономить время хотя бы в этом.
– О чем ты?
– Так…
– Ну-ка, взгляни вперед. Что-то там ползет, а?
– Ничего там не ползет.