В ближайшую субботу, поведенные в баню, мы увидели все полки, лавки, подоконники, часть пола занятыми посудой с водой. — В чем дело? — началась забастовка. После обеда имевшие свидание бурей неслись по крутым лестницам, крича оглашенным криком: «забастовка, забастовка, товарищи! Всеобщая забастовка!».
— Долой самодержавие! Долой! — подхватывали из камер десятки голосов, повторяясь эхом и сливаясь в общий крик, звучавший неизъяснимым восторгом. Все пело, ликовало. На утро мы не получили молока. «Почему?» — хитро приставали к надзирательницам. По всему Д.П.З. шел звон, гудел набат о забастовке, начальство корчилось, как береста на огне. Оно отговаривалось полным незнанием. Одна правдивая надзирательница выразилась о них так: «Слушайте их, дураков. Забастовка идет! И какой в том вред сказать правду!».
Мы и сами знали эту правду, но нам хотелось услышать ее от наших врагов.
Наше тогдашнее настроение напоминало настроение живущих на колеблющейся почве — надежда и страх смущали сердце: осилит ли родная страна, выйдет ли на свет и волю, или потянется опять все прежнее?
На третий день забастовки, вечером, электричество в наших камерах стало притухать и, подобно усталым глазам, стало «моргать» все чаще, а интервалы темноты удлинялись… Мигнет и наступает мрак, опять блеснет, и вновь — мрак еще гуще, темней.
— Смотрите в канцелярию, — кричит какая-нибудь из боковых камер, — светится там?
— Что это? — спрашивают голоса в жуткой темноте.
— Это умирает самодержавие! — весело отвечает радостный голос откуда-то издалека.
— Да, самодержавие умирает! — подхватывает целый хор, — смерть ему, смерть навсегда!
Дни менялись тогда быстро, все неслось ускоренным темпом, сбрасывалось быстро и смело, как ветхая одежда, все приобретенное годами, прежние мысли, убеждения у многих колебались, рушились. Заведомо не интересовавшиеся ничем раньше, с митингов приходили к нам новыми людьми, заявлявшими себя сторонниками демократической республики. Удивляло это быстрое нарастание республиканских групп, целых кругов с этим направлением. Наши до глупости трусливые надзирательницы, весь мир которых ограничивался острожным двором, у которых при одном хотя бы шутливом намеке принести газету или письмо отправить по заячьи прижимались уши к спине, сделались до неузнаваемости другими, на себя непохожими. Вся эта задавленная, третируемая мелкота внезапно ощутила свое право на какое-то иное, не собачье существование. Теперь они бегали вперегонки на митинги, оживленные возвращались на службу, не стесняясь, громко рассказывали там слышанное, волнуясь и радуясь своему приобщению к общему великому и яркому, делясь на галереях ощущениями, ими испытанными: «Ах, Машенька, все у меня в голове точно перевернулось, хожу и земли под ногами не слышу», — говорила одна. Другие, как бы вдруг прозревшие, грозили уйти, бросить постыдную и подлую службу. Все бывало тогда…
Промелькнуло быстро немного дней, когда на заре наш настороженный сон прерван был неясным, глухим шумом, бряцанием оружия, движением чего-то большого.
Разумеется, мы все стояли у окон. Через наш двор в канцелярию, в комнаты свиданий вливались спешно, толкаясь, значительным током, как гурты овец в загон, вооруженные солдаты. Кажется, это были семеновцы, с белыми околышами, потом пущенные в дело усмирения в Москве. Офицеры, точно взявши сильную крепость, имели вид орлов. Они высокомерно, победителями расхаживали по двору, волоча и гремя по камням саблями. Вслед за их вторжением не замедлило появиться и объяснение этого чрезвычайного явления. Кое-где народ в России сам освободил заключенных. Боялись за нас… Солдаты, спрятанные по комнатам, недолго оставались там. Они, как стрижи, стали выскакивать из своих нор. Выйдет во двор один, закурит папироску и с видом фланера принимается осматривать всю обстановку двора, наши окна. Минуту позже выходят еще и еще много солдат. Их, видимо, интересует наша стена, наши решетчатые окна, откуда смотрят на них напряженно, с тревогой сотни глаз.
Когда солдат скоплялось много, кто-нибудь из окна обращался к ним: «Товарищи солдаты! Не слушайтесь начальства, не убивайте своих братьев-рабочих, не обагряйте руки отцовской кровью»… — «Вы дети рабочих, — опять доносился голос, — когда мы устраивали стачку, мы хотели улучшить положение ваших отцов, матерей, братьев и сестер. Вот почему, когда офицеры прикажут вам палить в нас, не делайте этого, не слушайте их. Нам и вам нужна свобода!».
Произносились и говорились слова самые простые, обыкновенные, но тон и выражение производили потрясающее действие.