Перед тем как мы переехали, мне пришлось снова отправиться в изгнание. Квартиру надо перекрасить! На это уйдет не меньше полутора месяцев! На этот раз меня отправили в район Восьмидесятых улиц, к паре, которую я почти не знала – Евгению и Маргарите Лейтесс. Евгений, коренастый русский еврей в очках самого добродушного вида, разбогател в свое время на торговле медью. Его жена, крепко сбитая, ярко накрашенная румынка, была подвержена вспышкам гнева и приступам меланхолии. У нее был сын от первого брака, Джером, на год старше меня – он учился во французском лицее. В квартире было всего две спальни, и во второй раз за полгода мне пришлось поселиться на диване в гостиной. В десять вечера, когда все ложились спать, я доставала из шкафа простыни и одеяла и стелила себе постель, а в 7:15, собираясь в школу, убирала постельное белье обратно. Семья Лейтесс относилась ко мне с доброжелательным терпением. Мы с Джеромом были в том возрасте, когда мальчики и девочки стесняются друг друга, и за те месяцы, что я прожила у них дома, мы едва ли обменялись парой слов. Большую часть дня я проводила, примостившись на стульчике за китайской ширмой в гостиной, пытаясь читать или делать уроки и не беспокоить хозяев. К столу меня звали довольно холодно. Обращались со мной, конечно, с большим уважением, чем с человеком, превратившимся в насекомое, из повести Кафки, но едва ли с большей теплотой. В то время большинство членов эмигрантской диаспоры менялись друг с другом услугами: супруги Лейтесс предчувствовали, что мама с Алексом станут известной парой, и решили заручиться их расположением заранее.
Ложась спать на диване в гостиной Лейтессов, я плакала, как это бывало в Рочестере. Теперь, когда я знала правду, я, конечно, оплакивала отца: чувства мои были обострены, потому что их приходилось проживать в одиночестве, вдали от родных и близких. Но были у моих слез и другие причины, которые я тогда сама не вполне понимала. Когда приближался мой день рождения – в том сентябре мне минуло одиннадцать, – я не раз просыпалась, захлебываясь слезами, в ужасе, что
Но вот изгнание мое подошло к концу, и я переехала в мамину свежевыкрашенную квартиру на Семьдесят третьей улице. Как же хорошо было на цыпочках выйти из своей комнаты в 8 утра и увидеть в соседней спальне спящую маму! Она слегка похрапывала, на ее белокурых волосах покоилась подушечка, на покрывале лежала рука с алым маникюром. Мне не было нужды соблюдать тишину, потому что она пила очень сильное снотворное и просыпалась только с будильником, в 9:00. В это время Алекс (он специально просыпался на четверть часа раньше) спешил к ней с подносом: большая кружка крепкого растворимого кофе, слегка разбавленного молоком (она так и не полюбила обычный кофе), и тост с джемом, к которому она обычно не притрагивалась. (Этот ритуал продолжался все полвека.) Алекс с мамой оба были не вполне здоровы – его мучила язва, ее – мигрени – и берегли каждую минуту сна после вечерних развлечений. Они по-прежнему большую часть вечеров проводили вне дома (“Пойми, милая, это важно для нашей карьеры!”) и очень сердились, если им мешали по утрам быстро одеться и убежать на работу. Поэтому пообщаться со спящей матерью я могла только стоя у ее изголовья и глядя на нее с немым обожанием – тем же, что охватывало меня в детстве, когда я сидела у нее в ванной, а она красилась перед зеркалом и лишь иногда равнодушно посылала в мою сторону воздушные поцелуи.