– Замечательно, – отвечала я всякий раз, хотя только что весь час рыдала или злилась на доктора. Только после этого обмена репликами Алекс хлопал себя по портфелю, говорил: “Ну, хорошо”, целовал меня и с довольным видом отправлялся на работу. Интерес Алекса к нашим беседам с доктором Норвеллом Ламарром, мир его праху, заставлял меня думать, что несмотря на все уверения, что психоанализ ему ни к чему, Алекс втайне о нем мечтал и, наблюдая за моим прогрессом, испытывал некое компенсаторное удовлетворение.
Когда я вышла замуж и переехала в Коннектикут, Алекс с мамой настояли, что моя бывшая детская будет спальней для моей семьи на те дни, когда мы приезжали в Нью-Йорк. Они стали самыми любящими бабушкой с дедушкой; и в нашей столовой теперь воспитывали уже моих детей. Там разворачивались события, ставшие впоследствии семейными преданиями. Так, мы до самой смерти Алекса со смехом вспоминали, как однажды за обедом мой младший сын Люк, который уже в пять лет был знатным мясоедом, взбунтовался против маминых уроков этикета – она пыталась научить его изящно накладывать себе угощение с общего блюда. Когда Люку поднесли баранью ногу, он просто-напросто наклонился к ней, схватил зубами и поднял с блюда. Следующие несколько лет мама предпочитала сама накладывать детям еду, а Алекс, который с радостью вспоминал собственные детские шалости, то и дело рассказывал об этом случае.
Разумеется, столовая на Семидесятой улице была неотделима от кухни. На обеих правила великолепно суровая Мейбл Мозес, которая со дня нашего переезда вместе со своим красавцем-мужем взяла бразды правления в свои руки. Тогда Мейбл был тридцать один год – когда я это пишу, ей девяносто три, и она благополучно проживает в доме престарелых в Лас-Вегасе. В ту пору она была энергичной крупной дамой с тонкой талией, большим пучком волос и в очках. Мейбл была немногословна и хронически не доверяла окружающим. Она редко улыбалась, порой выглядела весьма угрюмо и выражала свое одобрение или неодобрение только изменением выражения лица – например, видя человеческое чванство, она приподнимала бровь и дергала уголком рта. Но если ее удалось обрадовать хорошими новостями, она разражалась грудным смехом, топала ногой и восклицала: “Да ладно!”
– Мейбл, меня назначили редактором школьной газеты!
– Да ладно!
Топ-топ.
– Мейбл, мы с Кливом только что обручились!
– Да ладно!
Топ-топ.
Как и большинство хороших поваров, Мейбл могла свести вас с ума своей педантичностью. Каждой вилке и ложке было отведено свое место. “Нечего тут хозяйничать на моей кухне!” – слышала я больше сорока лет, когда заглядывала к ней, чтобы полакомиться очередным шедевром. Мейбл готовила восхитительно и с легкостью вписала все возможные французские и русские блюда в свой американский репертуар. Проработав у нас полгода, она уже готовила лучший бефстроганов в городе – тонкие полоски самого свежего филе стремительно обжаривались, перед тем как встретиться с крепким бульоном, сметаной и укропом. Ее
В юности готовка меня не интересовала – я полагала, что в жизни
– Мать ее особо не воспитывала, – объясняла Мейбл моим друзьям много лет спустя, – вот я и решила ею заняться.
Она научила меня ополаскивать волосы уксусом, чтобы они блестели, объяснила, что делать во время месячных (мама в этом вопросе держалась крайне уклончиво) и как держать кавалеров на расстоянии.
– Даже и не думай подобраться к моей крошке, – ворчала Мейбл на любого кавалера, которого подозревала в наличии сексуальных намерений.