Как бы самоуверенно ни держалась Татьяна, ее предпочтения в одежде лежали в области сдержанной элитарности, соблазнительной, но скромной женственности. И прямолинейная чувственность, пришедшая на смену эпохе шляпок и заполонившая некогда священные для нее модные журналы, была совершенно чужда ей: теперь на этих страницах толпились развратные валькирии Хельмута Ньютона или фотографии мастурбирующих девушек Деборы Тарбевиль. Еще несколько лет после ухода на пенсию она листала альбомы с фотографиями Джона Роулингса или Хорста П. Хорста, на которых элегантная Джин Пэтчетт представала в изящных канотье или токах ее работы, и печально спрашивала меня: “Неужели женщинам больше не хочется носить вещи, которые их
Я с болью думаю о том, что мама чувствовала, когда в пятницу в последний раз ушла с работы, зная, что в понедельник ей будет некуда пойти. В 1965 году ей было всего пятьдесят девять, в ней по-прежнему бурлила энергия. Привычка к ежедневному труду была в ней сильнее пристрастия к любым лекарствам, и отказаться от работы ей было так же тяжело, как ее отцу – покончить с игрой. Если бы я могла прожить жизнь заново, я бы постаралась почаще навещать ее в первые годы пенсии, чаще напоминать, какого успеха она добилась, чтобы мама знала, что в самые тяжелые моменты ее упрямая дочь остается ее лучшей подругой и самой верной поклонницей. Если бы я могла прожить жизнь заново, я бы постаралась стать ей настоящим другом и ценить нашу дружбу вопреки неизбежным трениям, которые возникают между матерью и дочерью. Как она ценила дружбу, как умела дружить! Порой она играла по прагматичным правилам Алекса (например, когда бросила ставшую ненужной Наду), но она отличалась верностью, которая распространялась не только на “полезных” людей. Она была верна многим своим друзьям 1940-х годов и заботилась об опустившихся русских или кротких и унылых квакершах, которых поручали ей Уайли – кормила и опекала их всех, потому что они были вверены ее заботе.
Когда Татьяна вышла на пенсию, я поняла, как много для нее значит семья – это было видно хотя бы по ее любви к внукам. К тому моменту она уже убедила Алекса помогать многим ее разорившимся родственникам. Либерманы посылали содержание моей двоюродной бабушке Сандре, которая после шестидесяти была вынуждена уволиться из музыкальной школы, где много лет преподавала вокал. Они опекали моего деда, чья жена, милая Зиночка, которая была так добра ко мне в Рочестере, скончалась от рака в 1958 году. Мама с Алексом пригласили его переехать к ним на Семидесятую улицу, и он поселился в моей бывшей спальне на третьем этаже и прожил там два года, пока в него не влюбилась добросердечная обаятельная француженка и не перевезла его к себе в пансион в долине реки Гудзон. Кроме того, в 1950-1960-е годы мои родители помогали маминому сводному брату Жике, который уже обзавелся собственной семьей, но серьезно пострадал в автокатастрофе и мог работать только на полставки. И некоторое время они даже посылали несколько тысяч в год папиному кузену Андре Монестье, который так и не оправился после экономического краха, вызванного Второй мировой войной.
Вскоре после выхода на пенсию маму ждала еще одна трагедия. В 1963 году при очень тяжелых обстоятельствах она узнала о смерти своей матери, Любови Николаевны Орловой. В конце 1950-х переписка между США и СССР по-прежнему была затруднена, хотя после смерти Сталина ситуация значительно улучшилась. Доходило одно письмо из четырех, и советских граждан по-прежнему могли ожидать неприятности за связи с “капиталистской властью”. Но некоторые готовы были рисковать. Мамина сестра Лиля, которая тогда жила в Париже, начала писать матери в 1957 году, и никаких неприятностей не последовало. Однако я сомневаюсь, что она рассказала об этом сестре, потому что они уже давно не общались. Кроме того, мама всецело пребывала под влиянием Джона Уайли, протеже Джона Фостера Даллеса[158]
, который убедил ее, что писать в Россию очень опасно. Мама страдала подозрительностью по отношению к Советскому Союзу и свято верила его словам.Ко всему этому следует прибавить ее врожденную лень и склонность оберегать себя, а также изуродованную правую руку, которая мешала ей писать. В итоге Татьяна не писала матери вплоть до апреля 1963 года, когда Джон Уайли с неохотой дал ей зеленый свет, и она поведала ей о новостях последних восемнадцати лет, рассказала обо мне, моем браке, моих детях и приложила наши фотографии. Месяц спустя она получила письмо от отчима, в котором говорилось, что Любовь Николаевна скончалась от сердечной недостаточности за день до того, как пришло письмо. Как это принято у женщин русской ветви моей семьи, бабушка стоически следила за собой: в день смерти она отправилась к парикмахеру, сделала укладку, вернулась домой, уселась в любимое кресло и скончалась.