В середине августа, как раз в предполагаемые дни переезда, у Алекса случился очередной сердечный приступ. Мелинда отвезла его в местную клинику, но осталась ею недовольна, и его на вертолете отправили в нью-йоркскую больницу, где сделали операцию на сосудах. Мы с Кливом были в Куперстауне и оставили Алексу с Мелиндой номера телефонов, по которым нам можно было дозвониться. Услышала о произошедшем, я бросилась в Нью-Йорк. Алекс встретил меня с недовольным видом.
– Где ты была? Тебя не найти, – сказал он обиженно.
– Я оставила Мелинде наши номера.
– Видимо, она их потеряла, – пробормотал он и начал жаловаться на коннектикутский дом: там всё напоминает ему о маме, вечерами особенно тяжело, все вещи вокруг будто говорят о ней. Он мечтает скорее переехать в новую квартиру в Нью-Йорке – и тут он уже заговорил об отделке. Одно время ему хотелось увеличить мамин портрет работы Ирвинга Пенна, чтобы повесить его на стену в холле, но потом он подумал, что лучше там будет висеть его собственная картина. Так сложно решить, какие памятные объекты оставить, а от каких отказаться – не будет ли кощунственно сохранить все ее портреты? Но и избавиться от них было бы неправильно. (Впоследствии я не раз вспоминала это его замечание.)
– Конечно, продай “Косогор”, если тебе там плохо, – сказала я, когда собралась уходить.
– Хорошо, – ответил он. Предполагаю, что он наверняка всё решил до моего прихода, но испытал облегчение, что я согласилась.
Я вернулась на Семидесятую улицу. Это была моя последняя ночь в нашем старом доме – впоследствии его постепенно разобрали на кусочки. Алекс продал почти всю мебель, включая ту, что стояла в квартире моих родителей в довоенном Париже. Все любимые картины моего детства – Джакометти, Брак, Пикассо и Шагал с дарственными надписями маме – были сняты со стен. Алекс передал большую часть в музеи, чтобы компенсировать налоги, которые пришлось заплатить при продаже дома. Чтобы утешиться после прощания с домом, я договорилась поужинать со своим сыном Тадеушем, который любил его так же, как и я. Мы обнимались, целовали белую дверь и плакали над воспоминаниями. Хотя в ту неделю нас ждали и хорошие новости – Тадеуш объявил о помолвке с замечательной девушкой, – в тот вечер я радовалась тому, что не одна.
Когда сын ушел, я допоздна лежала на раскладушке в библиотеке и смотрела по телевизору, как рушится Советский Союз. После полуночи начался специальный выпуск новостей – в нем среди прочего упомянули, что Ленинград могут переименовать обратно в Петербург. Мне вспомнилось, что мама отказывалась даже произносить слово “Ленинград”. Семидесятилетнее господство Союза она считала проклятием и называла свой родной город Петербургом – даже несмотря на то что собеседники на обоих континентах считали ее ненормальной – и
После переезда на новую квартиру состояние Алекса значительно ухудшилось, и доктор Розенфельд сделал решительный шаг, назначив ему шунтирование. Учитывая, в каком состоянии находилась сердечная мышца, это был большой риск – Розенфельду даже пришлось подписать документ, в котором говорилось, что он несет ответственность за решение сделать операцию. Вечером после операции, когда мы с Кливом и Мелиндой навещали Алекса в реанимации, произошел интересный эпизод. Нам с мужем удалось только ненадолго взять его за руку и увидеть, как он мигает. Зато Мелинда буквально набросилась на него, стала поправлять дыхательную трубку, подушки, твердить, что медсестры всё делают не так, гладить его лицо и повторять: “Милый мой, дорогой”. Ага, подумала я, но решительно отмела эту мысль как невероятную.
Той осенью мы с Кливом вернулись к прежнему расписанию – приезжали в Нью-Йорк раз в неделю и, прежде чем отправиться ужинать с друзьями, заходили к Алексу на полчаса, а иногда обедали или ужинали все вместе. Карьера в
– После смерти Татьяны, – вспоминает Анна Винтур, – он заглядывал к нам на пару часов раз-другой в неделю. Он стал ипохондриком, и больше всего его заботили здоровье и новая квартира.
Хотя я видела, с каким наслаждением Алекс купается в заботе Мелинды, мне и в голову не приходило, что между ними могут зародиться чувства. Тому было три причины: во-первых, Алекс мне всегда казался абсолютно асексуальным человеком, во-вторых, он был невероятным снобом, и в-третьих, я, подобно окружающему миру, сохраняла наивную веру в то, что Алекс страстно любил маму. Общее мнение было таково, что ему не суждено оправиться после ее потери, и, несмотря на то что мне приходилось видеть разные стороны их отношений, я всецело разделяла это убеждение. Первый раз эта иллюзия пошатнулась в ноябре, когда мне в истерике позвонил домработник Алекса Лэнс Хьюстон, который в прошлом году был нанят на смену Хосе и переехал с хозяином на новую квартиру.