Валько попыталось через силу сочинить — не шло, абсолютно не шло. Тогда оно решилось на подлог: взяло довольно редкую книгу переводов французских «проклятых поэтов», слегка кое-что переделало и предъявило. Юлия читала внимательно, потом долго смотрело на Валько.
— Что?
— Ты быстро меняешься. Просто на глазах. А почему ты один?
— То есть?
— У тебя друзей нет.
— Почему? Салыкин, Сотин. Ну, и еще...
— Какие они друзья? Сотин тебя продаст за копейку, Салыкин... Ему ни до кого. Что такое друзья? Это значит: можно ночью позвонить и сказать — приезжай, очень надо. Не объясняя причины. И если человек скажет: «Ладно, приеду», — и только потом спросит, что случилось, он друг. Если же сначала будет выспрашивать, что случилось... И Сотин, и Салыкин будут спрашивать, точно знаю. И будут отвиливать, чтобы не приехать. Или Салыкин просто окажется пьяным, просто не услышит звонка. Сотин — вообще чудовище. Леня, тот лучше, он мне даже нравится. Может, даже больше тебя. Но я ему не нужна. Если на время только. Для того, чтобы похвастаться. А тебе я нужна. Разве нет?
— Да, — соврало Валько.
А может, и не соврало. Ему хорошо было с Юлией, оно не против было, чтобы Юлия находилась рядом, если бы она не была женщиной. Валько даже, странное дело, испытывало иногда потребность обнять ее, но не как мужчина женщину, естественно, а — просто. Как в детстве оно иногда, ожидая маму, снимало с вешалки ее пальто из искусственного меха и тут же, в прихожей, в углу, зарывалось в него, сворачивалось комочком... Так бы вот и в Юлию зарыться комочком, согреться — и больше ничего.
Юлия в этот вечер решила остаться у него ночевать.
Валько растерялось:
— Пожалуйста... Но кровать у меня одна.
Юлия рассмеялась:
— Ладно тебе! Или правда то, что Сотин про тебя рассказывал?
— Что он рассказывал?
— Что ты, как он выразился, нетронутый.
— Да, правда.
— Почему?
— Ну... Ни в кого не влюбился. А я хочу только по любви, — повторило Валько однажды сказанное.
— Зато я влюбилась, дурак, — мягко сказала Юлия. — Когда оба влюбляются, это редко бывает. Не понимаю, я тебя, что ли, уговаривать должна? Смешно.
— Просто я... — Валько помедлило и решилось. — Я импотент.
Для девушек того круга и того времени (иных кругов и времен, впрочем, тоже) это слово звучало ужасно. Как диагноз смертельной болезни, как постыдство и паскудство, как... Валько слышал, как одна из девиц, куря возле туалета в учебном корпусе, отозвалась о ком-то: «Да он же импотент!» — и бездонная глубина презрения была в ее голосе — и отвращение было в глазах тех, кто ее слышал.
На это Валько и рассчитывало.
Но Юлия спокойно, как только она умела, удивилась:
— Правда? Разве это бывает в таком возрасте?
— Бывает.
— Может, какая-то психическая травма?
— Нет. С детства. Что-то не то в организме.
— К врачам обращался?
— Да. Безнадежно.
— Странно...
— Ты только никому не говори.
— Нет, конечно. А может, все-таки, что-то психологическое? Может, попробовать как-то?
— Пробовали. Бесполезно.
— Да? Не знала, что так бывает.
— Бывает.
Юлия задумалась. Наверное, представила, как могут сложиться их отношения в свете такого неожиданного препятствия. И сказала:
— Жаль.
И больше не приходила к Валько.
Вскоре Валько с изумлением узнал, что у нее живет Сотин, о котором она всегда отзывалась крайне неодобрительно.
А потом и она, и Сотин, и Салыкин надолго пропали из его поля зрения.
20.
Валько опять увлеклось общественной деятельностью (впрочем, и не прекращало ее), стало своим человеком в университетском, а потом и в районном комитете комсомола, куда его и взяли после окончания на должность инструктора, через несколько месяцев поставив заведовать отделом.
В райкоме царила атмосфера веселого и непринужденного лицемерия. Не чуждые новым веяниям, райкомовцы, однако, строго блюли линию, обозначенную партией, сетуя только на ретроградов, не понимающих сложностей и тонкостей момента. Это были последние комсомольцы, те самые, которые в конце восьмидесятых успешно перестроились, а в девяностых стали первыми бизнесменами. Деловая хватка, умение работать с людьми, вдохновенно обманывать, лгать, крутиться, получать удовольствие от обыденных радостей жизни — все это пригодилось, А еще у них было осознание своей исключительности, избранности, жреческое «на самом деле мы с вами все понимаем!» и, естественным образом сопряженное с жречеством, презрение к быдлу, как выразился бы Сотин. Они были той формацией священнослужителей строя и его бога — марксизма-ленинизма, которые уже не верили в бога, но считали, что для быдла, т. е. народа, бог обязателен. И они же первые свергли бога и на обломках начали строить свою новую жизнь, считая при этом (некоторые даже искренне), что строят жизнь государства. Их слегка потеснили, когда начался бандитский разбойный капитализм, но они быстро взяли свое, превратив его в капитализм разбойный же, но чиновничий, кого-то из бандитов уничтожив, кого-то приняв в свои ряды, а кого-то репрессировав с помощью легального беззакония, т. е. государственного.