Женщина? В том виде, в котором она представляет наибольшую ценность для платоновского Сократа, она оплодотворяет мужчин новыми образами.* Когда женщина выбирает себе мужа, она руководствуется двумя требованиями к нему**: либо он будет питать своим творчеством ее как соучастницу, либо он предоставит ей материальные возможности для ее собственного генетического творчества. Ведь каждая домохозяйка в конечном счете создает свою личную модель рациональности в деле строительства семьи, какой бы по размерам ни была эта семья и как бы мало ни отличалась эта рациональность от соседской. (Вот почему столь взрывоопасно столкновение на кухне двух женщин, претендующих на роль ее хозяйки.)
*и** Здесь, естественно, интуиция выделена в особую статью.
Мужчина? Дети? Но и они ценны в первую очередь своими возможностями в будущем, мы относимся к ним прежде всего как к открытой творческой потенции.
По Ортеге-и-Гассету, новый образ мира отделяет от старого период смятения. Этот период начинается тогда, когда человек теряет жизненные ориентиры и несет потери, и длится до тех пор, пока он не приходит к витальной необходимости спасительного самоуглубления, во время которого решается на ремонт и переустройство своего мира. Этот этап не требует быстродействия, он требует медленного переваривания мировых изменений и синтеза новых инструментальных образов. Старая обойма, как бы длинна она ни была, подошла к концу, и нужно менять ее на новую. (Причем еще подумать, где ее, новую, взять.) Теоретическое сканирование новых возможностей открывает человеку новый способ построения образов всегда, пока он остается открытым миру. Ортега-и-Гассет в своей вполне законченной теории эстетики делает по крайней мере два великих онтологичесих открытия. Первым из них он сообщает, что самым очевидным индексом открытости человека является деятельность, присущая только ему - искусство. Искусство - это поле, на котором вырастают новые витально необходимые образы. Именно витальная необходимость образов, выраженная в их новизне, открывающей новую эстетику, и стала лакмусом, который открыл Ортега по отношению к вопросу, что считать искусством. (Портреты Тропинина - это, несомненно, искусство. А вот все, что выполнено в той же эстетике в 20-м веке, настолько же несомненно искусством не является.)
Кроме искусства, рождающего для человека новые миры рациональности в своих образах, человек обзавелся еще одной витально необходимой службой образов - наукой. Ведь, в сущности, любая теория сводится к топологии образов, а любая онтология - это не более как дедуктивный комплекс универсальных образов, индуктивно привязанных к эмпирической реальности. Новая рациональность создает новую онтологию.
Рациональности как характеристике мышления и одновременно его объекту можно поставить в соответствие тот же набор онтологических проблем, что и мышлению вообще.
Как рациональность становится интерсубъективной, если исходная онтологическая реальность - это рациональность субъективного мышления?
В терминах теории множеств на этот вопрос отвечает Ортега-и-Гассет в своей теории Объективного мира, согласно которой наш а-субъективный общий и большой Объективный мир нужно рассматривать как коррелят множества маленьких субъективных миров, находящихся в неотторжимой собственности у каждого из нас.
Такого представления феномена групповой рациональности вполне достаточно для большинства его прагматических применений, не выходящих за пределы ремесленного вопроса "как?" При этом рациональность конкретного Я как объект изучения гораздо меньше интересует нас (исключая, пожалуй, разве что психоаналитиков), чем рациональность групповая. Это и понятно: почти все дела делаются группами - от науки до потребления. Искусство сильно выпадает из этого списка, но мы его не сильно-то и изучаем: считается доказанным, что творчество - вещь непостижимая, даже если оно сопрягается с продвижением товаров.
Нигде более, как в рекламе не встречается такого столкновения индивидуальной рациональности как двигателя творчества и груповой как потребителя его. (Еще голое искусство не обязательно должно быть рассчитано на многих, но уж рекламе-то по званию положено принадлежать народу.)
Стараясь находить наиболее выгодную позицию продвигаемого продукта для максимально большой группы его возможных потребителей, реклама вынуждена создавать образы, оптимально коррелирующие с групповыми рациональностями. Если в этой связке рациональностей рекламоделателя и потребителя что-то и будет подвержено изучению, так это рациональность группового потребителя. (Что, кстати, тоже не обязательно: существуют массивы рекламы, вызывающей раздражение к себе, а заодно и к тому, что она уговаривает полюбить.) Групповая рациональность участвует в создании авторитета теории, и в этом смысле ни один гений-первооткрыватель не стоит больше своих последователей. Поэтому интерес науки в первую очередь к групповой рациональности понятен: это интерес к тому, что ее, науку, большей частью и делает.