— В таком случае можно было и начертать: «Vons lui remettrez son uniforme blanc»[52]
. — И добавила: — Напишите имя, поставьте даты рождения и смерти, а внизу оставьте место, на тот случай, если я что-нибудь придумаю. И конечно, место для меня.— А не начертать ли нам «Mort en service command»?[53]
— с надеждой спросил каменотес.— Нет, — сказала Арлетт.
Воистину, эти женщины начисто лишены чувства подобающего момента.
Прошло много месяцев (уже подоспел Туссэн, первое ноября, день, когда во Франции вспоминают и навещают умерших родных и близких), прежде чем каменотес счел должным изменить свое неблагоприятное мнение.
Арлетт приехала погостить у нас. И тогда я услышал эту историю. Мы сказали, что приедем навестить могилу и вернемся к ней домой пообедать.
— Мох растет, — сказала она с удовлетворением.
Спокойствие ли в ее голосе или что другое побудило меня обратиться к Горацию в поисках поэзии, которая соответствовала бы этому столь тяжело дававшемуся спокойствию. Какие-то полустершиеся воспоминания подсказывали мне, что древний поэт, лучше чем любой другой, знал, что справедливость, которой мы жаждем, в попытках понять которую Ван дер Вальк провел свою жизнь, всецело находится в руках Господних. Но что, смирив себя, мы можем привести себя в состояние гармонии и душевного спокойствия.
Я наткнулся на эти самые сжатые из всех строки, декламируя на подзабытой латыни, неуклюже спотыкаясь на изысканном французском восемнадцатого столетия, на котором изъяснялись месье Дасьер и отец Санадон, последний раз читанные мною в бытность неискушенным маленьким мальчиком, в моем собственном восемнадцатом столетии.
Когда я нашел то, что искал, — один из подарков, что преподносит нам поэзия, — то почувствовал себя в согласии с самим собой.
— Честное слово, я не уверена… — начала моя жена, но я перебил ее, предложив Горация.
— «Регул, римский полководец, — говорит Гораций, — отправился принять смерть от рук палача с безмятежностью адвоката, который закончил скучное дело, и уезжает, чтобы провести приятный уик-энд в своем загородном доме».
В подборе эпитафий я не смог, конечно, заменить Стендаля, но Арлетт осталась довольна, думаю, более всего ее классической (в античном, средиземноморском смысле) простотой.
— Мне это нравится, — сказала она, — и я это закажу.
Когда эпитафию осилил своим разумом резчик по камню — неспешно, как и надлежало, — он тоже остался доволен.
— Вот это уже на что-то похоже.
Сия фраза могла бы доставить удовольствие Горацию.
В своем загородном доме, завершив скучные дела своих клиентов, Арлетт тоже размышляла над эпитафией. Но не такую, какую хотела бы и могла высечь на камне. Эта эпитафия, походная песня, которая восходит ко времени кампаний Великого Людовика в Голландии, звучала, звенела и пела у нее в голове на протяжении всех этих месяцев.
Да: «Auprès de ma blonde»[55]
.— Понимаю, — сказал я.
— Он — в Голландии, — сказала Арлетт, не сводя глаз с камня, где уже проступал мох.
— Но он и здесь, с вами.
Нет. Il est dans la Hollander les Hollandais l’ont pris[57]
. Они отняли его. Ведь… в конце концов, он был голландцем.Возвращаясь домой, под дождем, в машине, по-прежнему наполненной ароматом хризантем, я размышлял над словами девушки, у которой спрашивали: «А что отдашь, милая девушка, за то, чтобы твой возлюбленный вернулся?» Она поет:
Сами мы знаем эти строки как «детские стишки». Они есть в «Rondes et chansons de la France»[59]
, на пластинках, которые мы покупали для наших детей, когда они были крохотными.Я думаю, Арлетт была права, взяв классическую строчку из Горация. Но я не могу отделаться от мысли, что другая подошла бы ничуть не меньше. В обеих заключено одинаковое античное благородство, «более прочное, нежели бронза».