Я слушала, но не слышала ее. В голове у меня стоял туман, и временами я погружалась в какое-то промежуточное состояние призрачной пустоты. «Бекон…» Рашель нагнулась и с озабоченным видом попросила меня повторить, но мысли мои уже приятно спутались и завертелись в медленном вальсе. В объятиях… кого? Я всегда любила спать, ведь во сне видишь сны. Нынешний сон явил мне сладостную мечту, которую хотелось удержать, хотя она была расплывчатой и невесомой. А Изабель… видела ли она сны? Уж для нее-то мужчины не были ни расплывчатыми, ни невесомыми.
Прошло, как мне почудилось, довольно много времени. Я вторично вынырнула из дремы и увидела Полину, которая сухо и отрывисто отдавала приказы. «Больше никаких снотворных, никаких транквилизаторов, больная явно слишком чувствительна к ним».
Я открыла глаза, и она присела ко мне на кровать: тебе плохо? Нет, мне не было плохо.
«Вот это-то и плохо, у тебя должны быть боли».
«Браво! Как ты добра!»
И тут в коридоре опять кто-то засмеялся.
Полина рассердилась: «Не будь дурой! Мне нужно, чтобы у тебя был зуд, ведь это живая ткань, черт возьми!»
Да, ткань была живая. Но больно мне не было. Просто надо выражаться точнее, моя дорогая!
Полина зло запыхтела и сжала мне запястье: «Эй, ты еще шутки шутить со мной вздумала?!»
Я неотрывно смотрела на нее, и она наконец выпустила мою руку. «Там пришла Рашель».
— Я знаю.
— Она в коридоре, вместе с другом твоего брата, хочешь их видеть?
Я хотела только немного покоя, но ведь Рашель, спустившись со своего насеста на третьем этаже, нарушила свой, и я пожала плечами: ладно, пусть войдут!
Рашель, все еще задыхаясь от недавнего смеха, причитала, что я слишком много сплю. Мужчину, стоявшего за ней, я не знала, но узнала сразу. Высокий, массивный, с нежно-голубыми глазами и носом той дерзкой формы, что придает мальчишеский вид даже самым зрелым людям. Глаза поблескивали жестковатой хитрецой. Он жевал гаванскую сигару. Не успел он вымолвить и слова, как пигалица-медсестра фурией налетела на него: «Месье, в палате у больной не курят!»
Он показал на сигару — она была не зажжена. Пигалица, уже было воинственно привставшая на своих коротеньких ножках, повернулась к нему спиной, бормоча: «Тогда зачем она вам сдалась?»
«Младенцы сосут пальчик, дети — леденцы, медсестры жуют резинку, — чем я хуже их?»
Рашель тронула его за рукав: «Не смешите ее, ей это вредно». Она выпрямилась, трудно дыша: «Я устала, пойду… если хочешь, я еще как-нибудь навещу тебя. И не дразни Полину, она и без того сильно переживает. Поупражняйся в остроумии на ком-нибудь другом».
И вот мы остались одни, Барни и я. Прислонившись к стене, он разглядывал меня сверху вниз: «Ну как, все в порядке? Я могу говорить, задавать вопросы? Мне многое хочется узнать, но я готов и потерпеть».
Тут в дверь просунулась медсестра: «Лучше потерпите. Доктор строго предписала ей полный покой, покой и еще раз покой».
Сестра увлеченно жевала резинку, и Барни насмешливо показал ей язык: «О’кей, малышка!» И с улыбкой вышел; на пороге палаты он рассмеялся от всего сердца: «Цыпочка моя, я вас просто обожаю!» Сестра, ничуть не смутившись, проводила его глазами с ворчанием: «Ладно, ладно, я еще и не таких усмиряла! За кого они себя принимают, наглецы эдакие?!»
В течение последующих трех дней я боролась с полчищами муравьев, безжалостно терзавших меня под бинтами. Полина хотела, чтобы у меня «зудело», — ну так вот, не знаю, что меня удерживало сорвать с себя бинты и расчесать кожу до крови, настолько нестерпим был этот зуд.
А за окнами пылала ранняя осень. Деревья пожелтели, не успев потерять ни листочка, а сырой воздух разукрасил их стволы охряно-черными разводами. Мне не надоедало любоваться особенным, ни с чем не сравнимым светом тех ранних сумерек, когда октябрь норовит до времени занять место погожего сентября.
Рашель не раз навещала меня, все еще в платьях летних тонов, и подробно описывала свой сад. Она много говорила и о Полине — оказалось, они родные сестры! — и невнятно вспоминала былые влюбленности, препятствия, страхи.
«У нашего отца был слишком властный нрав, он никогда не потерпел бы рядом с собою другой такой же характер».
Я безразлично возражала ей: «Ну а ты сама? У тебя-то ведь точно такой же!»
Барни прислал мне ветку орхидей с черными мясистыми языками; Рашель не сводила с них глаз, она не отвечала. Но ее молчание не стесняло меня.
Это были спокойные, тихие дни; я хочу сказать, дни без особых душевных волнений. По крайней мере, для меня, ибо я — путешествовала.