Читаем Опавшие листья полностью

Новое – тон, опять – манускриптов, «до Гутенберга» для себя. Ведь в средних веках не писали для публики, потому что прежде всего не издавали. И средневековая литература, во многих отношениях, была прекрасна, сильна, трогательна и глубоко плодоносна в своей невидности. Новая литература до известной степени погибла в своей излишней видности; и после изобретения книгопечатания вообще никто не умел и не был в силах преодолеть Гутенберга.

Моя почти таинственная действительная уединенность смогла это. Страхов мне говорил: «представляйте всегда читателя, и пишите, чтобы ему было совершенно ясно». Но сколько я ни усиливался представлять читателя, никогда не мог его вообразить. Ни одно читательское лицо мне не воображалось, ни один оценивающий ум не вырисовывался. И я всегда писал один, в сущности – для себя. Даже когда плутовски писал, то точно кидал в пропасть «и там поднимется хохот», где-то далеко под землей, а вокруг все-таки никого нет. «Передовые» я любил писать в приемной нашей газеты: посетители, переговоры с ними членов редакции, ходня, шум – и я «По поводу последней речи в Г. Думе». Иногда – в общей зале. И раз сказал сотрудникам: «Господа, тише, я пишу черносотенную статью» (шашки, говор, смех). Смех еще усилился. И было так же глухо, как до.

Поразительно впечатление уже напечатанного: «Не мое». Поэтому никогда меня не могла унизить брань напечатанного, и я иногда смеясь говорил: «Это дур. Р-в всегда врет». Но раз Афонька и Шперк, придя ко мне, попросили прочесть уже изготовленное. Я заволновался, испугался, что станут настаивать. И рад был, что подали самовар и позвали чай пить (все добрая В.). Раз в редакции «Мир Искусства» – Мережковский, Философов, Дягилев, Протек., Нувель… Мережковский сказал: «Вот прочтем Заметку о Пушкине В. В-ча» (в корректуре верстаемого номера). Я опять испугался, точно в смятении, и упросил не читать этого. Когда в Рел<игиозно>-<философском> обществе читали мои доклады (по рукописи и при слушателях перед глазами), – я бывал до того подавлен, раздавлен, что ничего не слышал (от стыда).

В противность этому смятению перед рукописью (чтением ее), к печатному я был совершенно равнодушен, что бы там ни было сказано, хорошо, дурно, позорно, смешно; сколько бы ни ругали, впечатление – «точно это не меня вовсе, а другого ругают».

Таким образом, «рукописность» души, врожденная и неодолимая, отнюдь не своевольная, и дала мне тон «У.», я думаю, совершенно новый за все века книгопечатания. Можно рассказать о себе очень позорные вещи – и все-таки рассказанное будет «печатным»; можно о себе выдумывать «ужасы» – а будет все-таки «литература». Предстояло устранить это опубликование. И я, который наименее опубликовывался уже в печати, сделал еще шаг внутрь, спустился еще на ступень вниз против своей обычной «печати» (халат, штаны) – и очутился «как в бане нагишом», что мне не было вовсе трудно. Только мне и одному мне. Больше этого вообще не сможет никто, если не появится

такой же. Но я думаю, не появится, потому что люди вообще индивидуальны (единичные в лице и «почерках»).

Тут не качество, не сила и не талант, a sui generis generatio[44].

Тут, в конце концов, та тайна (граничащая с безумием), что я сам с собой говорю: настолько постоянно и внимательно и страстно, что вообще, кроме этого, ничего не слышу. «Вихрь вокруг», дымит из меня и около меня, – и ничего не видно, никто не видит меня, «мы с миром незнакомы». В самом деле, дымящаяся головешка (часто в детстве вытаскивал из печи) – похожа на меня: ее совсем не видно, не видно щипцов, которыми ее держишь.

И Господь держит меня щипцами. «Господь надымил мною в мире».

Может быть.

(ночь).

* * *

Не выходите, девушки, замуж ни за писателей, ни за ученых.

И писательство, и ученость – эгоизм.

И вы не получите «друга», хотя бы он и звал себя другом.

Выходите за обыкновенного человека, чиновника, конторщика, купца, лучше бы всего за ремесленника. Нет ничего святее ремесла.

И такой будет вам другом.

* * *

Каждый в жизни переживает свою «Страстную Неделю». Это – верно.

(из письма Волжского).

* * *

Рождаемость не есть ли тоже выговариваемость себя миру…



Молчаливые люди и не литературные народы и не имеют других слов к миру, как через детей.



Подняв новорожденного на руки, молодая мать может сказать: «вот мой пророческий глагол».

* * *

На мне и грязь хороша, т. ч. это – я.

(пук злобных рецензий на «Уед<иненное>»).

* * *

Мамаша всегда брала меня «за пенсией»… Это было два раза в год и было единственными разами, когда она садилась на извозчика. Нельзя передать моего восторга. Сев раньше ее на пролетку, едва она усядется, я, подскакивая на сиденьи, говорил:

– Едь, едь, извозчик!

«– Поезжай», – скажет мамаша.

И только тогда извозчик тронется.



Перейти на страницу:

Похожие книги

Зверь из бездны
Зверь из бездны

«Зверь из бездны» – необыкновенно чувственный роман одного из самых замечательных писателей русского Серебряного века Евгения Чирикова, проза которого, пережив годы полного забвения в России (по причине политической эмиграции автора) возвращается к русскому читателю уже в наши дни.Роман является эпической панорамой массового озверения, метафорой пришествия апокалиптического Зверя, проводниками которого оказываются сами по себе неплохие люди по обе стороны линии фронта гражданской войны: «Одни обманывают, другие обманываются, и все вместе занимаются убийствами, разбоями и разрушением…» Рассказав историю двух братьев, которых роковым образом преследует, объединяя и разделяя, как окоп, общая «спальня», Чириков достаточно органично соединил обе трагедийные линии в одной эпопее, в которой «сумасшедшими делаются… люди и события».

Александр Павлович Быченин , Алексей Корепанов , Михаил Константинович Первухин , Роберт Ирвин Говард , Руслан Николаевич Ерофеев

Фантастика / Самиздат, сетевая литература / Ужасы / Ужасы и мистика / Классическая проза ХX века