Читаем Опавшие листья (Короб первый) полностью

Совершенно не заметили, что есть нового в "У.". Сравнивали с "Испов." Р.,[140] тогда как я прежде всего не исповедуюсь.

Новое — тон, опять — манускриптов, "до Гутенберга", Для себя. Ведьв средних веках не писали для публики, потому что прежде всего не издавали. И средневековая литература во многих отношениях, была прекрасна, сильна, трогатсльна и глубоко плодоносна в своей невидности. Новая литература до известной степени погибла в своей излишней видности- и после изобретения книгопечатания вообще никто не умел и не был в силах преодолеть Гутенберга.

Моя почти таинственная действительная уединенность смогла это. Страхов мне говорил: "Представляйте всегда читателя и пишите, чтобы ему было совершенно ясно". Но сколько я ни усиливался представлять читателя, никогда не мог его вообразить. Ни одно читательское лицо мне не воображалось, ни один оценивающий ум не вырисовывался. И я всегда писал один, в сущности для себя. Даже когда плутовски писал, то точно кидал в пропасть "и там поднимется хохот", где-то далеко под землей, а вокруг все-таки никого нет. "Передовые"[141] я любил писать в приемной нашей газеты: посетители, переговоры с ними членов редакции, ходня, шум — и я "По поводу последней речи в Г. Думе". Иногда — в общей зале. И раз сказал сотрудникам: "Господа, тише, я пишу черносотенную статью" (шашки, говор, смех). Смех еще усилился. И было так же глухо, как до.

Поразительно впечатление уже напечатанного: "Не мое". Поэтому никогда меня не могла унизить брань напечатанного, и я иногда смеясь говорил: "Этот дур. Р-в всегда врет". Но раз Афонька и Шперк, придя ко мне, попросили прочесть уже изготовленное. Я заволновался, испугался, что станут настаивать. И рад был, что подали самовар и позвали чай пить (все добрая В.). Раз в редакции "Мир Искусства" — Мережковский, Философов, Дягилев, Протек,[142] Нувель…[143] Мережковский сказал: "Вот прочтем Заметку о Пушкине[144] В. В-ча" (в корректуре верстаемого номера). Я опять испугался, точно в смятении, и упросил не читать это. Когда в Рел. Ф. обществе читали мои доклады (по рукописи и при слушателях перед глазами), — я бывал до того подавлен, раздавлен, что ничего не слышал (от стыда).

В противность этому смятению перед рукописью (чтением ее), к печатному я был совершенно равнодушен, что бы там ни было сказано, хорошо, дурно, позорно, смешно; сколько бы ни ругали, впечатление — "точно это не меня вовсе, а другого ругают".

Таким образом, «рукописность» души, врожденная и неодолимая, отнюдь не своевольная и не приобретенная, и дала мне тон "У.", я думаю, совершенно новый за все века книгопечатания. Можно рассказать о себе очень позорные вещи — и все-таки рассказанное будет «печатным»; можно о себе выдумывать «ужасы» — а будет все-таки «литература». Предстояло устранить это опубликование. И я, который наименее опубликовывался уже в печати, сделал еще шаг внутрь, спустился еще на ступень вниз против своей обычной «печати» (халат, штаны) — и очутился "как в бане нагишом", что мне не было вовсе трудно. Только мне и одному мне. Больше этого вообще не сможет никто, если не появится такой же. Но я думаю, не появится, потому что люди вообще индивидуальны (единичные в лице и "почерках").

Тут не качество, не сила и не талант, a sui generis generatio.[145]

Тут, в конце концов, та тайна (граничащая с безумием), что я сам с собою говорю: настолько постоянно и внимательно и страстно, что вообще, кроме этого, ничего не слышу. "Вихрь вокруг", дымит из меня и около меня, и ничего не видно, никто не видит меня, "мы с миром незнакомы". В самом деле, дымящаяся головешка (часто в детстве вытаскивал из печи) — похожа на меня: ее совсем не видно, не видно щипцов, которыми ее держишь.

И Господь держит меня щипцами. "Господь надымил мною в мире".

Может быть.

(ночь).

* * *

Не выходите, девушки, замуж ни за писателей, ни за ученых.

И писательство, и ученость — эгоизм.

И вы не получите «друга», хотя бы он и звал себя другом.

Выходите за обыкновенного человека, чиновника, конторщика, купца, лучше всего за ремесленника. Нет ничего святее ремесла.

И такой будет вам другом.

* * *

Каждый в жизни переживает свою "Страстную Неделю".[146] Это — верно.

(из письма Волжского[147]).

* * *

Рождаемость не есть ли тоже выговариваемость себя миру.

Молчаливые люди и не литературные народы и не имеют Других слов к миру, как через детей.

Подняв новорожденного на руки, молодая мать может сказать: "Вот мой пророческий глагол".

* * *

На мне и грязь хороша, п. ч. это — я.

(пук злобных рецепций на "Уед."[148])

* * *

Мамаша всегда брала меня "за пенсией"… Это было 2 раза в год и было единственными разами, когда она садилась на извозчика. Нельзя передать моего восторга. Сев раньше ее на пролетку, едва она усядется, я, подскакивая на сиденье, говорил:

— Едь, едь, извозчик!

— Поезжай, — скажет мамаша. И только тогда извозчик тронется.

Перейти на страницу:

Похожие книги