«Чисто, как в Америке», — говорили крестьяне о Нешковаце, и, конечно, таким его помнили изгнанники, тоскующие на равнинах Иллинойса об этом уютном уголке между тихой рекой и крутыми горами, среди зеленых складок виноградников на склонах, где летом густая листва прячет неказистые, но сухие сарайчики, в которых, рассказывал Бора, по вечерам находят надежный приют влюбленные парочки, без опаски поглядывая на крыши домов у своих ног. Руперт Корнуэлл решил, что они хвалят свою деревню вполне заслуженно. Тут, по-видимому, было все необходимое, чтобы человек мог обрести мудрость. Он свято веровал в благость сельской жизни.
Он вытянул ноги поперек сухих по-зимнему досок крохотного крылечка, прислонился спиной к дощатой стене отведенного ему сарайчика и еще раз оглядел розовато-желтые, как персики, крыши домов далеко внизу. Они словно сами выросли и созрели на речном берегу. Совсем рядом с ними катил свои воды огромный серый поток. Над ними высоко в заиндевелом небе висели белые облачка ветреного мартовского дня. За ними простирались запретные равнины Паннонии, выбеленные поля и луга, над которыми кое-где торчали одинокие деревья и тонкие шпили дальних церквей. Здесь, как нигде, ощущалась история мирных времен. Он раскрыл дневник и начал писать.
Малиновский, устроившись рядом с ним, говорил:
— Вот видите, они снова открыли навигацию по реке.
— Митя, а в Сибири есть что-нибудь подобное? Но он не слышал, что ему ответил Митя. Он думал о том, как хорошо было бы провести здесь лето, — здесь или дома, потому что этот край удивительно походил на его родные места, тоже уютно дремлющие в волнистых складках земли. Там летом будут такие же зеленые зеркала лугов, такое же обилие воды в канавах и канавках, такой же треск кузнечиков, и муравьи, копошащиеся в траве на склонах, и далекие древние башни, точно так же озаренные косыми солнечными лучами. Тот же запах жимолости будет овевать тенистые буковые рощи и ковры земляники, которые с таким трудом и с таким восторгом отыскиваешь в долинах над Холфордом, Тонтоном, Баррингтоном. Малиновский опять заговорил:
— Мины с ваших самолетов их не пугают.
— Митя, вы когда-нибудь думаете о том, что вы будете делать после?
— До этого еще надо дожить.
Накануне вечером Митя неожиданно стряхнул обычную сумрачность, и на праздничном ужине в деревне зазвучали сибирские песни. Они ели сладкие пироги, специально испеченные для этого случая, они пили вино Плавы Горы. Они разговаривали. Они плясали на улице. А теперь Митя снова замкнулся в себе.
Он сказал Мите:
— И все-таки эти мины — демонстрация, что они больше не могут чувствовать себя в безопасности даже здесь.
— А, так это демонстрация? Ну ясно.
Он искренне хотел бы установить с Митей дружеские отношения, но это у него как-то не получалось. Пожалуй, все дело было просто в его несчастьях. Слишком много пробелов, восполнить которые нет возможности. Он задумался над этой проблемой, но тут облако соскользнуло с солнца и река поголубела и засеребрилась, точно трепеща от наслаждения, которое он тут же с нею разделил. В поле его зрения появился чинный и совсем игрушечный пароходик. Он его сразу узнал: старичок «Бабельсберг», построенный в Вене в 1900 году, неторопливо бороздил реку между Белградом и Будапештом в дождь и в ясную погоду, в дни мира и в дни войны, протягивая над Дунаем тонкую черную струю дыма из тонкой черной трубы и таща за собой вереницу барж, груженных бог знает чем — боеприпасами, как утверждали одни и как считала база, а может быть, и повидлом, как настаивал Бора, бесчисленными бочками с повидлом и мармеладом для всех марширующих миллионов Гитлера и для его местных прислужников небось тоже.
Он следил глазами за удаляющимся «Бабельсбергом», за цепочкой барж, и ему чудилось, что это суденышко приплыло из былой величественной Европы, которая вдруг так нелепо оказалась больной и прогнившей. «Бабельсберг», обломок достойной и упорядоченной эпохи, эпохи изящной литературы, умных бесед, романтической любви… австрийская Бена его студенческих лет, венгерский Будапешт, который позже стал единственным родным ему городом, Буда и Пешт, которые вместе составили истинную причину, почему он сейчас сидит здесь, в винограднике, в еще одну зиму проблем и возможностей, именуемых войной, и час за часом вглядывается в сернисто-желтый полог над северными равнинами. Он прочел последнюю строку в своем дневнике: «Кажется, все готово». Так пусть же придет решительная минута — он ее не боится, пусть она придет. Белые облака арками прочерчивали небо. Его мысли скользнули в изгибающиеся бульвары Буды — полногрудая прелесть солнечных зонтиков, грациозные силуэты девушек в летних платьях… Он словно вознесся в историю. Он словно уносился в мощном потоке рассуждений Андраши, освобожденный от тоски, одиночества и страха исчезнуть без следа. Он снова шел с Маргит по изгибающимся бульварам Буды. Он пребывал с ней в освященном месте. Он верил в благородство жизни, в сохранение того, что хорошо, и в необходимость жертвы. Малиновский говорил: