Много лет он убегал от всего этого. Но теперь бежать было некуда. Да он уже и не хотел бежать. Тот день на Трафальгарской площади, день решающий и роковой… теперь он мог думать даже о нем. Обо всем этом — о людском водовороте в струях дождя, о знаменах — поверженных, поднятых, вновь поверженных. И больше это уже не могло причинить ему боли. Отпущение грехов, как сказали бы гейтсхедские паписты, — ну да неважно. На него наталкивались людские тела — худые, но крепкие, с напряженными мышцами, такими же, как у него. Наталкивались, наваливались, теснили. Мелькали кулаки, сшибались плечи — со злобой, которая накапливалась весь долгий тусклый день в ожидании такой возможности. Под хлещущим дождем драка бушевала час за часом. Но под конец они отступили, как разбитая пехота, унося раненых, оставляя пленных. А он смотрел на них с лестничной площадки, целый и невредимый. Посторонний. И ушел — сам по себе. И жил дальше — сам по себе.
Бора сбоку от него застыл, точно каменный истукан. Выстрелы гремели совсем рядом.
Он словно отделился от своего никчемного тела. Он мог думать даже о том, что предшествовало этому дню. О великом марше из Тайнсайда в Лондон, о великом голодном марше, когда они прошли чуть ли не через всю Англию — с голодного севера по зеленым равнинам Линкольншира под небом в перламутре морского тумана и дальше, на юг, где солнечные лучи золотили башни и шпили уютных городков, еще доживающих дни довольства и изобилия. Они шли и пели свои песни, отмеряя милю за милей.
Приходит день расплаты, Терпеть довольно гнет! Мы с голодом покончим, Вперед, друзья, вперед! Идем с оружием в руках, Победный поднимая стяг…
Он и все они — Эстер и Уилфред, Мартышка Спаркс, приколовший все свои медали в память о Монсе, знаменитой битве под Монсом, и Том Скаддер, и еще сорок человек, и преподобный Соуле в ветхом сюртуке, дирижирующий песней, и уверенность, что он делает что-то нужное, что-то полезное для всех. «Они просто развлекаются. Хотят обратить на себя внимание», — сказала какая-то тощая старуха в одном из южных городков. Он готов был выбежать из рядов и ударить ее.
Приглушенные раскаты приближались, учащались. Но страха смерти не было.
Он бы должен был бояться. Но он не боялся. Важно было другое — то жесткое и ясное, что росло внутри него, хотя он и не находил для этого слов. «Ты должен простить себя. Сейчас. Пока еще не поздно». Так сказал бы Митя. А простить надо многое. Сейчас. Пока они не спустились в ручей и не нашли вход в землянку. Пока они не забросали ее гранатами, Глупая, бесполезная жизнь. Глупая, бесполезная смерть.
Наверху что-то происходило. Тишина словно взревела, рассыпалась криками, потом сузилась, замкнулась в себе, стала настоящей тишиной.
Но время еще было. Он подумал: обращение на смертном одре, отпущение грехов на смертном одре. Ну, ладно, в последний раз: да, ему надо было поехать с Уиллом в Испанию. Ну ладно, он не поехал. Но теперь даже кости Уилла Рейлтона больше не будут обвинять его из могилы, даже Эстер не сможет сказать ни слова — ни сейчас, ни после. По крайней мере с этим ясно.
Наверху что-то происходило. Щелкнул винтовочный выстрел. Послышался топот. Перестав дышать, он смотрел вверх, в темноту. Там, у него над головой, их было двое. Один окликнул другого.
Говорят, люди перед смертью потеют от страха. А он от страха весь высох. Да это и не страх вовсе.
Одного зовут Адольф. Второй кричит «Адольф! Адольф!» и еще много чего-то. Топота больше не слышно. Значит, они сели тут — Адольф и его приятель. Спокойно так, со вкусом, чтобы ноги отошли. Том медленно выдохнул, прислушиваясь к шелесту воздуха на губах. Ну, пока… о господи!
Из мрака на него обрушился кулак, чудовищный вопль ударил в барабанные перепонки. Он успел подумать: вот оно, вот оно. А потом — ничего. Только отголоски крика, и рядом с ним Бора вдруг наклоняется, нагибается, и булькающие настойчивые крики Марко замирают.
Он напряг слух и в ревущей тишине услышал доносящийся сверху смех.
Он обхватил плечи Корнуэлла, который сидел с другой его стороны, и застыл, все крепче прижимая Корнуэлла к своему боку. Ему хотелось сказать: простите себя. Ради бога, простите. Сейчас, пока еще не поздно.
А булькающий звук не стихал — рядом с ним, рядом с ним, за телом Боры, а Бора покряхтывал, Бора нажимал, Бора был как гранитный валун.
Его словно парализовало. А наверху они все еще были здесь. Они все еще разговаривали. Но они встали на ноги и притопывали, притопывали над пустотой в земле.
Время шло.
Тут было так тесно для Боры, для его сдавленной силы.
Он ждал.
И вот со всех сторон снаружи снова загремели выстрелы, люди окликали друг друга, люди бежали. Но уже не над их головами. И он понял, что все позади. Облава двинулась дальше. Облава прошла прямо над ними и двинулась дальше.
Он выпустил плечо Корнуэлла. И посмотрел на Бору. В сером свете, просачивавшемся сквозь завесу ежевики, он увидел, как руки Боры отдернулись, сжались, а потом растопырились на коленях. И тут он понял.
Он хотел что-то сказать. Надо было что-то сказать. И немного погодя он прошептал: