Поскольку над ним, стоящим возле стойки, висела на цепях керосиновая лампа, у меня появилась возможность внимательно рассмотреть удивительного гостя. Ему, вероятно, было шестьдесят пять лет, он был довольно полный. Опыт, накопленный мной, женой врача, позволил сразу же понять, что шарканье ногами и неуклюжая походка, которую я заметила при его появлении, являлись следствием болезни. Одна сторона его тела была слегка парализована, рот с этой стороны скошен и над левым глазом веко глубже и более обвисло, чем над правым глазом, что искажало его лицо гримасой недовольства. Его одежда выглядела необычно для горной деревушки: на нем были не длинная крестьянская куртка и привычные для тех мест кожаные штаны, а желтые грязные панталоны, некогда, возможно, белые, и пиджак, который за годы стал ему узок, а локти блестели. Небрежно повязанный галстук висел словно черная веревка под рыхлым и толстым горлом. Что-то запущенное было в его одежде, и все же этот человек некогда мог быть довольно представительным.
Лоб, высокий и выпуклый, как бы полыхал от дико, беспорядочно растущих седых волос, в нем чувствовалось нечто властное, однако под кустистыми бровями начинался «упадок», под потрескавшимися веками заплывали глаза, щеки опадали к мягкой утолщенней шее. Этот человек непроизвольно напоминал мне маску того римского императора поздних времен, которую я однажды видела в Италии, императора времен заката Римской империи. Сразу я не осознала, что побудило меня так внимательно смотреть на него, но скоро поняла, что мне следует остерегаться показать ему свое любопытство, так как было очевидно, что ему не терпелось с кем-нибудь завести разговор. Это было необходимостью для него — поговорить. Едва подняв своей дрожащей рукой кружку и сделав один глоток, он громко заявил: «А-а... великолепно, великолепно!» — и оглянулся вокруг. Никто ему не ответил. Игроки тасовали карты, раздавали их партнерам, другие клиенты гостиницы дымили своими трубками. Похоже, все его знали, но по какой-то неизвестной мне причине не проявляли к нему никакого любопытства.
Наконец он не выдержал. Он взял свою кружку пива и понес ее к столу, где сидели крестьяне. «Будьте любезны, господа, освободить немного места для моих старых костей». Крестьяне чуть подвинулись на скамье и более не обращали на него внимания. Молчал он недолго, двигая туда-сюда наполовину полную кружку. Опять я увидела, что при этом один палец его дрожал. Наконец пришелец несколько откинулся и начал говорить, говорить довольно громко. Не было ясно, к кому он обращался, так как оба крестьянина, сидящие возле него, совершенно ясно показали, что его разговор им неинтересен, что говорить с ним они не хотят. Он говорил, собственно, всем. Он говорил — я почувствовала это сразу,— чтобы говорить и слушать свой голос.
— Интересная история случилась сегодня со мной,— начал он.— Я хорошего мнения о графе, хорошего мнения, ничего другого не скажешь. Встречает он меня на своем автомобиле, останавливается — да, останавливается специально для меня. Он едет с детишками вниз, в Больцен, в кино, и, если я хочу, возьмет меня с собой — он очень вежливый человек, человек с образованием, культурный, который все понимает, прекрасно умеет себя вести. Такому человеку отказать невозможно. Ну почему бы не поехать? Я еду рядом с господином графом на заднем сиденье,— всегда приятно с таким господином иметь дело. И вот приезжаем мы в кино — это та самая будка, которую построили на главной улице,— громоздкая, с рекламой и иллюминацией, словно разряженная рождественская елка. Ну, хорошо, давайте посмотрим, что там эти господа из Англии или Америки сделали у себя и теперь нам за наши деньги показывают. Вы скажете: такое искусство тоже может существовать, это же кино! Но, черт возьми,— при этом он сильно откашлялся,— да, фу-ты, черт, это — позор для искусства, позор для всего человечества, у которого есть Шекспир и Гете. Сначала показали какого-то клоуна с размалеванной физиономией, что же, я ничего не могу сказать против, это, возможно, понравится детям, и вреда от этого нет. Но потом-то они представили «Ромео и Джульетту» — вот это надо запрещать, запрещать во имя искусства! Как дико они звучали, эти стихи. Звучали так, словно ветер выл в печной трубе,— а это были священные стихи Шекспира! Так слащаво, так фальшиво! Я вскочил бы и убежал, если бы рядом не сидел господин граф, который пригласил меня. Сделать такую дрянь из чистого золота! И наш брат должен все это видеть и слышать!
Он схватил свою кружку, сделал большой глоток — со стуком поставил ее на место. Его голос был теперь очень громким, он почти кричал: