«И это не ведь не умозрительный такой мистицизм, это, в принципе, почти религия, отчасти даже государственная. Не знаю, как это в целом, у меня выхода на высшие эшелоны нету, но гнобление литры, оно ведь документально подтверждено. Как и то, что после накопления определенного ядра псевдостихотворных текстов следует некий социальный взрыв, как правило, отрицательный. Это давно замечено. И не мной. Не стишки становятся более забористыми в тяжелые времена, тяжелые времена порождаются забористыми стишками. Проходили же вы в институте, как это все Достоевский в „Бесах“ проиллюстрировал, как случайные, в общем, люди уродуются кривой литрой Лебядкина, так что весь город встает на уши, все начинают творить какой-то просто бред, как его чернила определяют не только цепочку следующих событий, но и в прошлое просачиваются с характерным для Федора Михайловича… м-м, не могу подобрать слово. Вы не могли этого не замечать, когда сами. Если даже не то что сказанное, некая мысль, даже не превращенная в текст, порой возвращается в виде энкаунтера, что уж говорить о полностью слепленном тексте».
Он лукаво посмотрел на Лену: «Да и вообще, с кем я сейчас разговариваю? С той ли самой Еленой или с литрой? Насколько живущие внутри вас тексты заменили вас саму за это время? Если принимать каждый прочитанный и сочиненный текст за некое существо, вы же ими полнитесь, они за вас, может, и отвечают даже. В этом плане высказывание Умара ибн аль-Хаттаба не столько уж неверно. Или как там у Блока в романе его, из которого папа пробовал вычленить стишок по размытым описаниям, очень смешно и грустно, что у него получилось, но все равно не получилось: „Девочка в церковном хоре пела, о том, кто голоден и одинок, кто по дороге идет несмело, потому что очень уж занемог“. Плюс в книге-то про концовку стишка совсем ничего не сказано, кроме того что Георгия охватило удивительное, как луч, отчаяние, вроде бы восходящего скалама, но в умозрительном луче этом, казалось, можно было разглядеть пылинки, и ни одна из них не стремилась вверх — все они оседали. Папа из этого сотворил такую драматическую концовку: „Дом его станет серым, стекло треснет и разобьется, потому что назад никто не вернется“. Так вот, в романе, в конце, говорится про тексты, которые буквально линзы образуют перед глазами стихотворца, такую оптическую иллюзию создают, дескать, какая разница, какое на самом деле настоящее, да и что такое настоящее, что-то такое, в общем. А затем, что без текстов человек будто и не человек вовсе. Как вы? Наверно, семья постепенно вытеснила это все, такое у многих бывает».
«Не вытеснила, — призналась Лена, и брови у Славы дрогнули удивленно. — Совестно, больше семья теснится сбоку от текстов порой, но не замечает этого. Дети буквально выросли по соседству со стишками, они и ломки мои принимают больше за издержки профессии, и все такое. Муж и тот не знает».
«Так это очень сложно, — сказал Слава. — Отец говорил, и во многих вещах не совсем разделяю его взгляды, но тут верю его опыту. Это совмещение в быту — очень зыбкая конструкция. Он говорил, что одно дело, когда где-нибудь, грубо говоря, на лесоповале, те несколько текстов, что ты знаешь, буквально на плаву тебя держат, напоминают, кем ты все же являешься, что от тебя осталось, что тебя определяет в итоге, а другое — быт, когда все прекрасно, и незачем, казалось бы, вот так вот сгущаться вокруг своего своеобразного ядра, тут, вроде бы, и так вокруг твое ядро повсюду, каждая вещь в доме говорит о тебе, там твои записи, сям, вот твое одеяло, которое ты сам себе выбрал, вот обои, которые ты захотел поклеить — и поклеил, тут мебель, которую тоже, вроде, сам выбрал или поучаствовал в выборе. Тут работа, которую поискал, поискал на свой вкус, но тоже не палками тебя загоняли, тут люди, с какими дружишь или не дружишь — и твой выбор, и обстоятельств, но отчасти-то — твой. И вот так это все растекается по вещам, по знакомым и друзьям, по прогулкам, по телевизору, по семейным всяким штукам, когда нежность, гнев, отвращение, радость — все не в текст концентрируется, а распыляется уже и на людей тоже. Это очень, очень сложно, как вы ухитряетесь — не понимаю».
«Тут все просто, — ответила Лена. — До невозможности просто. Просто просто до невозможности. Не очень хорошо так говорить, это цинично очень. Но меня впечатлила в юности одна смерть. Я так не хочу. Если холодок, не дай бог, цапану, не очень хочется, чтобы тело мое потом неделю валялось в квартире, пока по запаху не поймут. Эта вот смерть не от холодка произошла, а от сердечного приступа, но вот и сердечный приступ, мало ли. Как бы возраст уже позволяет и от инфаркта умереть, и тоже не хочется быть одной в этот момент».
Слава кивал, понимая и будто бы соглашаясь, но следом за Лениными словами спешно возразил: «Инфаркт — да, серьезная штука. А вот холодок — нет. Он вам не грозит, не переживайте».
«Так это правда миф — и только? Точно?»
Слава и так все время слегка улыбался, но, угадав ее разочарование, улыбнулся чуть сильнее.