«Ну вот бывает так, что», — когда Лена замерла, слегка парализованная своим возмущением. «Знаешь, вот, когда с любимым человеком находишься. Допустим, с женой, в твоем случае — с мужем. И вот так вот вам двоим хорошо, на кухне, допустим, а тут еще ребенок вбегает, и ребенок тоже любимый, но вот в этот вот момент, когда вы сидите, он — лишний, и вообще, любой человек в этот момент — чужой, так вам вдвоем хорошо. Не хочется никого больше. Можно было вдвоем на острове на каком-нибудь жить, и не наскучили бы друг другу никогда. У нас с твоей мамой не так, у нас и не вышло такого, что было у меня с бывшей моей супругой и у нее с твоим папой. Не получилось. Мы хорошо живем, но вот именно такого не было. А с твоим отцом у нее было, видимо. Всегда. Понимаешь? Они как бы всегда на этой кухне сидели, и все были им в тягость. А когда его не стало, то выросло, что выросло. Дальше уже покатилось все само собой».
«Не понимаю я этого, — сказала Лена, — глупость какая, кухня, блин».
«Ну вот такой вот блин, да», — сочувственно вздохнул Петр Сергеевич, и Лена внезапно поняла, что у нее такие отношения не с живым человеком вовсе, а со стишками ее собственными, которые — химера, собранная из повсюду мимоходом украденных предметов, бледно или ярко подсвеченных прилагательными. И что стань речь живым человеком, или дари ей хотя бы один живой человек хотя бы половину того, что давали ей стишки, его смерти она бы не перенесла.
Лену в Тагиле должен был встречать сын Петра Сергеевича — уже знакомый ей Николай, он и встретил. Вел он себя как только что оштрафованный таксист — медленно моргал в зеркальце заднего вида, был вял от презрения и немногословен, точнее молчалив. Разве что телефону сказал скучным голосом: «Да, везу», а больше Лена от него ничего не услышала. Голос его в динамике был тяжелее, чем сам Николай — Лена представляла его таким крепышом, а он был вроде тростинки на ветру, худющий такой баскетболист, блондинистый, с уклоном в рыжину. Такой же оказалась и его сестра. Лена сама была не коротышка, но они посмотрели на нее сверху вниз и в прямом и в метафорическом смысле, когда она сняла обувь в прихожей частного домика на УВЗ и выпрямилась.
Это был то ли октябрь, то ли ноябрь, Лена потом не могла вспомнить, в пробел между почти запахнутыми шторами было видно, что снег налипает на лысые ветки неизвестно какого куста в палисаднике, а затем она увидела фотографию мамы в рамочке на стене и сначала даже не узнала ее, улыбающуюся, окруженную пятью чужими разновозрастными рыжими детьми, настолько непохожую на всех остальных, что казалось, ее вырезали и вклеили из совсем другой фотографии, она была вроде англичанки начала прошлого века, затесавшейся в ряды ирландцев с какой-нибудь миссией, образовательной ли, религиозной, она была неуместной, бледной среди этих ярких волос и щедро покрытых веснушками лиц, несколько даже фальшивой, но при этом совершенно, кажется, была счастлива в тот момент времени, когда ее фотографировали.
«Где она?» — спросила Лена, оглядывая примыкавшие к гостиной двери.
«Папа повез тетю Вику на процедуры», — ответила женщина, и в этом было много недоговоренного, как бы удержанного в себе, что-то вроде «хотя вы могли бы за мамой ухаживать», «вот как мы к ней относимся, не то что вы», невысказанного, но вместе с тем понятного и так.
Что ни говори, а Лена все же волновалась, да так, что не стала даже пить чай в опасении, как бы ее не стошнило, что до самодельного печенья, похожего на магазинное овсяное, только больше и как будто суше, то от одного вида его у Лены запершило в горле, будто она уже проталкивала его крошки по пищеводу.
Пока женщина рассказывала, что прогноз оптимистический, и вообще, мама у Лены еще поборется, что всегда, в кино даже, звучало как приговор, Лена смотрела на коробки из-под обуви и бытовой техники, спрятанные на шкаф, на пару круглых лоскутных половичков, макраме, оплетавшее овальное зеркало и горшок с каким-то цветком, стопку газет, убранных с журнального столика на пустовавшее кресло, и ей становилось душно, как от астмы.
«Ну а у вас как дела? — спросила женщина, — где-то работаете? Детки есть?»
Лена подумала, что любой ответ прозвучит как оправдание, но все-таки пошутила: «Двое своих, один приблудный и еще шестнадцать — по работе», и почему-то вспомнила, как у Жени возник удивительный момент тупости в математике, классе в третьем внезапно у него потерялось, будто из кармана вывалилось, умение делить и умножать столбиком, и Лену привлекли, типа, профессионала, и Женя, раз за разом деля и умножая и забывая перенести сотни или десятки в сотни или десятки, поднимал на нее честные глаза, спрашивал: «Правильно?», и Лене хотелось наорать на него, как на родного.
Кажется, женщина испытала разочарование, когда узнала, что Лена — учитель в школе. Неизвестно, что про нее рассказывала мать, но ожидалось, видимо, что это что-то такое неопределенное, что Лена, возможно, существует на алименты, которые вытрясла из мужа.