Всех наших героев, кроме Воронцова, объединяло то, что они принадлежали к небогатому среднему и мелкому дворянству. Свои фамилии, хотя и старинные, состоящие иногда в родстве с известными и знатными родами, суждено было прославить именно им. Замечу, что слова Пушкина «у нас нова рожденьем знатность, и чем новее, тем знатней» — вовсе не поэтическое преувеличение. Представления о знатности того времени не совпадали с нынешними (да и тогдашними европейскими). Потемкины, Орловы, Зубовы и другие, им подобные, благодаря «случаям» успешно оттеснившие от трона представителей исторической знати, в глазах общественного мнения котировались ничуть не ниже Рюриковичей и Гедиминовичей, не имевших их влияния и богатства, а нередко и куда выше. Граф Воронцов был в глазах современников аристократом не только потому, что претендовал на родство со знаменитыми боярами Воронцовыми, служившими роду Ивана Калиты (у Киселева родословная была еще древнее), но прежде всего потому, что с середины XVIII в. Воронцовы имели большой вес при дворе и были очень богаты. Подобно тому, как в наше время сплошь и рядом путают понятия интеллигентность и престижность, так и тогда богатство и влияние при дворе нередко выступали эрзацем благородного происхождения.
Для Ермолова, например, проблема происхождения стояла очень остро. Презрение, с которым он всю жизнь относился к аристократии всех времен и народов, и которое, как и любое «классовое» чувство, легко интерпретировать как элементарную зависть, выдержано в лучших традициях Комитета общественного спасения 1793 г. Сам себя он считает «простым армейским офицером», «простолюдином» (любимая ерническая самооценка), который с трудом продвигался по служебной лестнице, пробивая путь тяжкими трудами и талантом, и должен был при этом уступать ее людям, все достоинства которых заключалось в титуле и связях семьи. Характерно его замечание в «Записке о посольстве в Персию», где он пишет, что реформам в этой стране могут воспротивиться вельможи, знать, которая боится, чтобы «достоинства (обычных людей —
Когда в 1817 г. он слишком долго, как ему казалось, ожидал награды за успешное завершение посольства в Персию, он говорил Закревскому: «Заметь… что
Строгановв Константинополе не более меня успел сделать, а награждение тотчас дали. Я правду тебе говаривал, что одно из преступлений моих то, что я незнатной фамилии и что начальство знает, что я кроме службы других средств никаких не имею… Крайне больно мне, что о вознаграждении меня нужны хлопоты…, тогда как многим весьма другим за меньшие гораздо заслуги успели бы сделать множество приятностей. Скажи, если бы в моем положении нашелся
брат Михайло, чтобы ему до сего времени сделали? Я умалчиваю о множестве немцев, которые, по крайней мере, равные с нами имеют преимущества»
[37]. Даже отбросив продиктованную сиюминутной обидой претензию на то, что начальство не любит награждать его одного, легко видеть, что точка зрения на незнатность и бедность как препятствие для карьеры возникла у Ермолова не в 1817 г. Это еще резче подчеркивает искренняя радость, с которой он встретил долгожданную награду — чин полного генерала: «Я могу большим числом считать умножившихся друзей моих, ибо не против одних только виноват я старших (чином —
Ермолов неоднократно «превентивно» отказывался от возможного присвоения ему графского титула, что было достаточно необычно на фоне тогдашней эпидемии «титуляризации» русского генералитета. Так, в марте 1818 г. он пишет Закревскому, что если его «сделают» графом, то «жизни рады не будут» — «довольно с вас Милорадовичей и Тормасовых, которые от подобных пустяков без памяти», ему же, «все средства в службе заключающему, надобно то, что дает право на некоторую команду, единый способ оказать усердие и добрую волю к трудам» [39]. Здесь уже не эмоции, а чувства, отвердевшие до принципа. Невольно вспоминаются строки из Диогена Лаэртского, где говорится, что для людей, привыкших презирать наслаждение, само это презрение становится высшим наслаждением.