Хорошо помню вечер, когда оказалась в одном из модных ресторанов вместе с манхэттенским плейбоем Эндрю Готиеном. Мы сидели, притиснувшись друг к другу, на банкетке, покрытой коричневой грубой кожей, и под глухие басы грохотавшей тут музыки и звон бесконечных рюмок с водкой я прокричала ему, что здешние устрицы с кремом из лемонграсса на вкус точно фантазии пятнадцатилетнего мальчика о куннилингусе. Помню, Эндрю расхохотался, услышав это. Помню, как мы отправились к нему домой. Смутно помню какой-то по-спортивному целеустремленный секс, который закончился бездарной осечкой. Помню, как наутро проснулась в его лофте в Трайбеке и заметила, что высохшая сперма на моем животе похожа на глазурь от пончиков. Эндрю тогда приподнялся на локте и оценивающе посмотрел на меня.
— Я хочу, чтобы ты стала кулинарным критиком в моем новом журнале, — сказал он. — Мой новый журнал, «Нуар», — сказал он, — имеет довольно мрачный взгляд на культуру, моду, политику, искусство и условности. Так что ты туда идеально впишешься, — сказал он.
— Конечно, — согласилась я, восхитившись его ретивостью. — Четыре штуки баксов за колонку.
Мы скрепили нашу сделку небрежным поцелуем и хлюпающим трахом.
Я говорю, что однажды утром проснулась кулинарным критиком. На самом деле ровно в той же степени верно и то, что к этому меня привели все хитросплетения моей жизни. Оглядываясь назад — а тюрьма к этому располагает, — я понимаю, что мое воспитание было заточено именно на это. Как коров выращивают, чтобы доить, виноград «неббиоло» — чтобы делать из него вино, а циветт — чтобы те испражнялись лучшим в мире кофе, так и меня растили для того, чтобы я рассказывала о еде.
Теперь кажется, что все шло к этому благодаря моей матери. Все вообще началось именно с нее. Ведь в отличие от подавляющего большинства американцев, которые родились в начале шестидесятых, я, как и Даниэль Булуд, росла исключительно на натуральных продуктах, а всю еду мать готовила своими руками. Мы никогда ничего не покупали в магазине, даже хлеб, хотя время от времени обедали в ресторанах. Хлеб мать пекла сама. Бережно замешивала тесто, которое высыхало у нее под ногтями тонкими полумесяцами. Выращивала помидоры, консервировала их, уваривая в керамической кастрюле, над которой поднимался густой соленый пар. Ездила к молочнику и привозила от него огромные ведра свежего молока, из которого потом делала масло, йогурт и сливочный сыр. Нежной, ароматной кремовой массой она заливала только что собранные, согретые солнцем ягоды, а сверху капала немного меда. Да, она сама выращивала ягоды и держала пчел.
Она делала это, делала все это сама и делала хорошо. Стояла, подбоченясь, в своем саду посреди Коннектикута или на кухне, точно колосс. В нашем маленьком мирке она была великой, дающей и дарующей Матерью, создательницей волшебных супов, непостижимых рагу, пышных хлебов, фруктовых пирогов, сияющих и блестящих, точно фамильные драгоценности, истекающего соком, покрытого хрустящей корочкой жареного мяса, невозможно нежных овощей, которые буквально таяли во рту, креманок со сливками, соусов, загадочных блюд из риса с травами, убийственных салатов, и все — из продуктов, выращенных в собственном саду, или из того, что она, точно алхимик, создала сама. Моя мать была ведьмой на кухне и Деметрой посреди своего огорода. И мы ненавидели ее за это.
Отец целыми днями штамповал рекламу, как аппарат, щелкающий синтаксическими переключателями. Его подвижный мозг стремительно наполнялся словесными оборотами и отборными остротами, которые отлично продвигали любой товар. Работал он помногу и почти всегда допоздна (и, как потом оказалось, еще кучу времени проводил со своими любовницами, совершенно обезличенными в череде эвфемизмов женщинами — она, эта, сучка, потаскуха. Я слушала тихую ругань родителей, когда мать устраивала разборки, как того требовали приличия. Но, по правде говоря, она понимала, что верности может ожидать только от банок с консервами в собственной кладовой). Так что дом для отца, который работал от шестидесяти до восьмидесяти часов в неделю, был не столько крепостью, сколько офисом на выходной день.
Моя мать, которая весь дом держала в своих испачканных мукой руках, номинально, философски и эстетически была француженкой. Это выражалось в ее речи, стряпне и красной помаде, которой она красила губы, даже выходя в сад, — в старенькой куртке, волосы собраны в пучок, на руках огромные перчатки, на ногах резиновые сапоги. Деланая французскость позволяла матери обычную жареную курицу самым фантастическим образом превратить в целую череду блюд: заливное из курицы, сэндвичи с курицей, куриный бульон и курицу с клецками — бесконечную череду.