Если он благословит и найдет, что эта поездка не послужит тебе во вред, то я удерживать не стану; но только долго не заживайся там; а чем скорей в свою келейку, тем лучше; иноку в миру долго жить, знаешь, не полезно; там хорошо, только не для нашего брата”. Пошел я к старцу очень воодушевленный, но в этот день не мог его видеть, так как у него было много народу, и мирян и монахинь, и он, занимаясь с ними с самого утра, очень изнемог. Я был вполне уверен, что если уж отец игумен соизволяет, то батюшка и тем более не будет противоречить, — наверное, благословит мое путешествие, и потому некоторым из братий сказал, что я собираюсь ехать на родину и что это почти решено. На самом же деле вышло совсем иначе. Я и раньше не один раз слегка заговаривал об этом со старцем, но каждый раз он как-то мало обращал внимания на мои слова, как бы это было что-то несбыточное или совсем ненужное. И так я больше недели к нему ходил, но все как-то неудачно, все не приходилось поговорить с ним одному без других. Наконец я пошел к нему с тем намерением, чтобы добиться толку и чем-нибудь решить окончательно, а то уже мне наскучили спрашивающие братия о моей поездке и почему я не еду. С этой мыслью вошел к батюшке в келью, помолился на святые иконы, а потом поклонился ему, чтобы принять благословение. Благословляя меня, он сказал: “Бог благословит доброе творить”. Еще ничего не успел я ему сказать, а только хотел начать говорить, а он уже отвечает на мои мысли: “Ты пришел решать насчет своей поездки”. Говорю: “Точно так, батюшка”. — “Вот что, брат, не возвещается мне тебя отпустить; как ты хочешь, смотри сам, чтобы после не раскаиваться, когда будет уже поздно”. Я крайне был озадачен этой неожиданностью. Говорю ему: “Что же, милостивый батюшка, вероятно, со мной дорогой что-нибудь может случиться неблагоприятное?” Батюшка говорит: “Я, брат, дара пророчества не имею; не знаю, что может случиться с тобой, а вот что мне возвестилось о тебе, то и говорю; да, правду сказать, что-то мне жалко тебя отпускать”. Эти слова батюшка так милостиво отечески мне сказал, что я даже не мог удержаться от слез; так почему-то заныло мое сердце, и мне очень стало жалко расставаться со старцем. Говорю: “Батюшка, я уже решаюсь остаться, не поеду”. “И благо тебе, — сказал старец, — родина не уйдет; можно и на будущий год там побывать, если будем живы и здоровы”. Говорю ему: “Простите, батюшка, за мою откровенность: пред братиями мне будет неловко; совестно, что столько времени собирался, ходил к отцу игумену проситься и потом остаюсь”. На что батюшка положительно сказал: “Что за беда? Стыд не дым, в глаза не лезет. Монаху, брат, стыдно исполнять свою волю, так что лучше быть учеником ученика, нежели жить по своей воле. Об этом и в отеческих писаниях сказано. Стыдно не только перед другими, но перед Богом и своею совестью, — она судья неподкупный, бескорыстный. А послушаться совета своего отца духовного не стыдно, но душеспасительно и необходимо; и кто не слушает доброго совета, тот бывает наказан. Спрашивать у тебя никто не будет, никому нет надобности, а если кто и спросит, скажи — верно, нет воли Божией на мое путешествие. Добрые люди обещали мне выслать денег на дорогу, но почему-то не выслали, поэтому я и не поеду; коротко и ясно”. После этих мудрых и любвеобильных слов старца, присущих его ангельскому сердцу, так мне стало отрадно на душе. Я готов был благодарить старца, что он меня не отпустил, точно он меня оградил от какой-то беды. Я сам себе не мог дать отчета, куда девалось мое непреодолимое желание — последний раз побывать на родине, о которой я так давно мечтал; точно это было сновидение, а не действительность. Батюшка дал мне свежий тонкокожий апельсин и сказал: “Вот тебе для утоления жажды!” Чем утешил меня до глубины души. Но думал ли я, что со мною будет не более как через неделю такая сильная и нестерпимая жажда, которой не было возможности утолить? Итак, пошел я от старца как бы в какой великий праздник, когда он, не щадя своих слабых сил, утешал всех нас, как сердобольная мать, любящая чад своих. Весь этот день я очень отрадно провел. Вещи, приготовленные для поездки, я все убрал во избежание напоминания об оной, но на следующий день напала на меня какая-то безотчетная тоска и уныние, точно я ждал себе какой беды; и так продолжалось целую неделю. После чего я совершенно неожиданно и, казалось мне, почти без всякой причины заболел смертельно тифозной горячкой. Где бы я мог простудиться, решительно не знаю. Погода тогда была теплая и самая благоприятная. Первые числа мая. Болезнь во мне быстро развивалась и не поддавалась лечению. Быстрый упадок сил. Жар во всем теле и особенно в мозгу был нестерпимый. Разлилась по всему телу желчь; даже глаза, как мне после передавали, были залиты желчью; ногти почернели, как у покойника. К довершению этих моих страданий, спустя дней десять, у меня появились на затылке два черных пятнышка, которые потом соединились в одно целое, и образовался карбункул. Это еще новое мое страдание не поддается описанию, особенно когда врачи делали мне операцию. Говорят, что я стонал, как трудно умирающий. Я был между жизнью и смертью. Врачи: монастырский отец Нифонт и козельский — Кустов заявили, что надежды на выздоровление никакой нет. Меня соборовали и каждый день приобщали Святых Таин, даже в полночь, когда я был уже совсем плох. Затем, по благословению настоятеля и старца, постригли меня в схиму, как обыкновенно постригают близких к смерти монахов. Мне тогда было только 28 лет. Отцы и братия приходили со мною прощаться. Память мне не изменяла, я всех узнавал, но был так слаб, что не мог глаза открыть, и говорить мне было весьма трудно, а также и слышать разговор других.