Наверное, не скажи он трёх последних фраз, на том разговор бы и закончился. Ева бы выдавила улыбку и приняла подарок, чтобы потом, когда они посмотрят ещё пару серий «Волчицы и пряностей» и разойдутся на ночь, погрустить и спрятать фонарик куда-нибудь в шкаф. Но он сказал – и слова ударили по тому, что уже месяц копилось на подкорке сознания. Тому, чему Ева обычно не давала хода, убегая от этих мыслей в дела, хлопоты, уроки, музыку и вечера с Гербертом, в тот же вечный оптимизм, что когда-то помогал держаться её сестре.
Только вот убегать от себя – бесполезное занятие. Далеко не убежишь. И рано или поздно всё равно догонишь.
– Посмотри на меня. – Когда Ева, вскинув руки, развела их в стороны жестом, обводившим её неизменно холодное тело, голос её сбился почти в шёпот. – По-твоему, это – бессмертие? Это то, о чём можно мечтать?
– Это лучше, чем то, что ждёт любого из нас. – Герберт смотрел на неё с усталостью профессора, вынужденного растолковывать очевидные вещи милой бестолковой шестилетке. – Сколько себя помню, я имею дело со смертью. Я, как никто, знаю истинную цену жизни. Люди – говорящий ходячий скелет, заключённый в оболочку медленно умирающей плоти. Кто-то из нас способен это отсрочить, но избежать – увы. И всё, что остаётся от нас в итоге, – тот самый скелет: безмозглый, безмолвный, бездушный. Вся наша жизнь, все мечты, желания, стремления – всё умирает, истлевает в ничто, будто мы не рождались вовсе. Оставишь после себя потомков, свою плоть и кровь – уже спустя пару поколений они, дай боги, имя твоё вспомнят. Лишь тот, кто вошёл в историю, кто оставил своей жизнью память настолько весомую, что она не сотрётся мгновенно, как след на песке под волной… Лишь того можно назвать истинно живущим. – Он задумчиво щёлкнул пальцами по стеклянной цветочной тюрьме; матовые, коротко остриженные ногти глухо звякнули о серебро. – Вы с ним неподвластны ни смерти, ни жизни, ни времени с его неумолимым разрушительным течением. Вы обманули самих богов. Самого Жнеца. Разве это не повод радоваться или гордиться?
Её смех разбился о стёкла тягучим, дребезжащим скрипом струн, отозвавшихся на касание неумелого смычка.
– Так вот зачем тебе так нужен Жнец, – сказала Ева. – Вот почему ты не хотел любить, чувствовать, дружить… Ты и правда трус, да? Ты думал не о том, помянет ли тебя кто добрым словом сейчас, а только о том, вспомнит ли кто-нибудь великого Гербеуэрта тир Рейоля через пару сотен лет. Ты так боишься смерти, что не можешь по-настоящему жить.
Глаза его сузились.
– Ты…
– Посмотри на меня! Я не живу, не чувствую боли, не дышу, не ем, не пью! Грёбаная замороженная кукла, которую можно включить и выключить, как механизм, которая работает, пока не кончится завод!
– Тише. Успокойся. Успокойся, слышишь? – Встав следом за ней, Герберт вскинул руки осторожным жестом человека, который оказался наедине с разъярённым тигром. – Я не терплю.
Та крохотная частика Евы, что не растворилась в отчаянии, пьяной пеленой захлестнувшем разум и чувства, ещё успела отметить, насколько истерично прозвучал её хохот.
– Правда? Тогда давай прямо сейчас перейдём к делу, хочешь?
– Ева…
– Я же тебе не противна? Ни капельки? Тебе всё равно, что я
Герберт перехватил её кисти, когда в открывшемся вырезе уже сверкнул багрянцем оголённый рубин.
– Ева, перестань! – Он тряхнул её руки и Еву вместе с ними, глядя на неё в том же ошеломлении, которое помешало ему сразу её остановить. – Это не ты!
– Что? Не спешишь насладиться моими «мёртвыми прелестями»? Правильно, потому что я долбаный труп! – Она кричала ему в лицо, чуть не плача, бешено выкручивая запястья из стальной хватки его пальцев. – Как я такая домой вернусь?! Как мне дальше жить? Я не могу так жить, не могу вообще жить – я же мертва, мертва, мертвааа…
Руки выпустили в тот же миг, как она всё-таки заплакала. Лишь для того, чтобы прижать её, больше не сопротивляющуюся, никуда не рвущуюся, к чужому плечу, зарывая носом в батист, тёплый и мягкий, как улыбка.
Ева не помнила, как оказалась в кровати, но когда безумие истерики схлынуло, они привычно лежали в обнимку. Герберт – мерно, успокаивающе скользя пальцами по её затылку, Ева – зарёванная, с мокрой солью на губах, щеках и ресницах.
Плачь она кровавыми слезами, как нормальные вампиры (не думавшие сверкать, зато дававшие смертным пространные интервью), Мэт наверняка порадовался бы открывшемуся этюду в багровых тонах.
– Прости. – На смену злобе тошнотворной волной пришёл стыд. – Я сорвалась.