Этому резкому, режущему глаз свету Агамбен противопоставляет рассеянный свет лимба
– места, где обретает себя жизнь (в качестве того «несводимого остатка», отрицаемого Бибихиным), полностью совпадающая со своей формой и в которой поэтому нечего спасать[313]. Бибихин в своей трактовке критериев «годности» (fitness) подчеркивает, что ведь неслучайно теория естественного отбора «не классифицирует, для каких целей отбор, и интересно спросить, почему для нее удачная форма страуса, например, не расписывается по столбцам, в графе „приспособленность для летания в воздухе“ одна оценка, „приспособленность для плавания в воде“ другая»; иначе говоря – никаких априорных критериев, только дескрипция по той простой причине, что «природный вид поражает исследователя на его раннем, доисследовательском, наивном общечеловеческом уровне как хороший до удивления»[314]. Тем не менее фоном этого удивления служит понимание, что не всё в мире способно заладиться, так что «удачные виды» являются основанием для того, чтобы что-то было осуждено как «неудачное», то есть неспособное конституировать род. «От осла и лошади потомство родится, на молекулярном уровне несовместимости нет», – говорит Бибихин, – но «сбой начнется из-за того, что мул так сказать запутан, у него слишком сложная программа и на уровне поведения он не может найтись, теряет инициативу, его достоинством становится удобная для людей безынициативность»[315]. Мул как бы выпадает в зону, где не находит той изначальной простоты «своего собственного», которая могла бы придать его бытию характер годности, некоего удачного действия; бытие мула не санкционировано, не освящено.Но можно представить и другую позицию, которая, не оспаривая биологической несостоятельности мула, обнаружит его состоятельность на каком-то другом – например, поэтическом – уровне: его бытие обретет тогда вид некоего специфического жеста, который, вопреки его «неудачности», окажется достоин воспевания, как в Сарторисе
Фолкнера, где автор приглашает нас встать на точку зрения «какого-нибудь Гомера хлопковых полей» американского Юга и сложить однажды про мула сагу:Отщепенец и пария, он не имеет ни друга, ни жены, ни возлюбленной, обреченный на безбрачие, он неуязвим, и нет для него ни столпа, ни пещеры в пустыне; его не осаждают соблазны, не терзают сны и не утешают ведения; вера, надежда и милосердие не его удел. <…> Не понятый даже погонщиком-негром, существом, чьи побуждения и умственная деятельность так разительно сходны с его собственными, он совершает чуждые своей природе поступки в чужой для себя среде; он находит пищу не только для жизненного пути, но для всей формы поведения, и, наконец, все наследие этого кроткого существа вместе с его душою отбирают у него и на фабрике варят из них клей[316]
.В этой поэме, которую, по слову Фолкнера, еще предстоит написать, мул воплотил тот остаток от разделения животных на условных агнцев и козлищ, от распределения их общего рода на отдельные виды точно таким же образом, как в мире людей беженцы воплощают тот непрерывно воспроизводящийся класс неграждан, который оказывается за пределами национальной идентичности, по ту сторону прав человека как
гражданина[317]; мул и беженец, таким образом, символизирует то самое в животном и человеке, что является их идеей и поэтому всегда превышает сущее как сумму сложения тождественного и иного, обнаруживая себя лишь как «неиное».