Когда он вернулся в этот маленький и глухой город, о нём заговорили как о человеке значительном… Ещё бы! Он семь лет просидел в крепости да три года в тюрьме. Сидел по политическому делу, а это уже особенно важное обстоятельство. Называли его «секретным» человеком, а всякая секретность как таинственность делает и обыкновенного человека значительным, а если не значительным, то хотя бы заметным.
В городе помнили его прогимназистом, потом гимназистом, потом студентом. Но вот он безвестно исчез, и о нём поговорили недолго как о человеке законченном или погибшем.
О его тётушке Анне Марковне, у которой он воспитывался на положении сиротки, говорили как о женщине подозрительной: нельзя же иметь «политического» племянника! Многие даже побаивались Анны Марковны, особенно после того случая, когда в её старом помещичьем доме произвели обыск власти, приехавшие из губернии. Анна Марковна долго уверяла всех, что и она сама испугалась жандармов да и своего племянника Коленьки побаивается. Но ей не верили… Не верили даже и после уверений местного исправника, который за рождественским гусем у соборного протоиерея категорически объявил, что Анна Марковна в этом деле не при чём.
Вернулся он к тётке неожиданно. Все были уверены, что в тюрьму он был засажен «на сгниение», до конца дней, и распространялись на этот счёт самые достоверные слухи.
Но вот он вернулся неожиданно и так, точно привёз с собою что-то особенно горестное для всего города. До него никто и никогда в этом городе не преследовался за политику.
Куда девались его красивые тёмно-каштановые волосы? Они поредели, и седина пробилась в них непрошеными нитями. Глаза ушли под лоб, потускнели, и в них всегда таились теперь усталость, кротость, грусть… А иногда тоска, глубокая, неутешная тоска затуманивала его глаза, и он прятался от людей на мезонине старого помещичьего дома, или уходил в поле и в лес, здесь подолгу одиноко бродил и всё о чём-то думал…
На его лбу лежали глубокие горизонтальные морщины, как-то причудливо разветвлённые. Как будто это были какие-то иероглифы жизни, символы его больной души. Прочтите их, — и поймёте его душу.
И так странно… в минуты волнения или раздумья разветвлённые морщины пересекала какая-то выпуклая складка. Выступала эта складка на лбу сверху вниз, и по ней можно было судить о том, — спокоен ли он или нет. Томится его душа в тисках страшных, мучительных призраков или радостно распахивается навстречу жизни…
Когда он был сумрачно молчалив, о нём говорили: «Он о чём-то думает». Когда недолгая радость вспыхивала в его больших утомлённых глазах, морщины лба как будто сглаживались, а по бледным тонким губам бродила улыбка, — о нём говорили: «Как он неестественно весел». Когда он становился говорливым, все ждали, что вот-вот он скажет что-нибудь такое, что принесёт горе всему городу. И о нём шёпотом оповещали: «Он — опасный». И переносились из уст в уста странные, страшные легенды… И в прошлом он был страшен. И в настоящем опасен.
Он долго не спал по ночам. В двух широких окнах его комнаты светился огонь. И эти окна, занавешенные белыми шторами, казались беспокойными очами тёмной ночи. И долго необитаемый мрачный мезонин дома Анны Марковны выглядел в сумраке ночи тайной с белыми глазами.
Одни спрашивали: «Что он делает там по ночам?»
И все задавались вопросом: «Отчего он не спит, когда другие спят?»
Он одиноко бродил по городскому выгону или в поле или уходил в лес… И опять все спрашивали: «Почему он ходит один?»
Он никогда не ходил в церковь. Он не молился. Он никогда не скажет: «Здравствуйте! Добрый день! Спокойной ночи! Всего хорошего!» Отчего он такой странный, непохожий на других?
И никто не мог ответить на эти вопросы…
Анна Марковна не сразу узнала его, когда он появился в прихожей.
III
— Вам кого? — спросила она.
— Тётя, да вы меня не узнали? — тихим, подавленным голосом спросил он и улыбнулся грустной, точно нечаянно выдавленной улыбкой.
— Не узнала… Господи! Да неужели это ты, Коленька?
— Я, тётя, я… сам, собственной персоной, Николай Николаевич Верстов, ваш племянник… Воскресший из мёртвых, но не принёсший вам благодати жизни…
Целуя тётку, он даже шутил. А она плакала, прижавшись к его груди, и шептала:
— Милый ты мой! Не узнала я тебя, Коленька! Да что ты с собою сделал?..
— Не я, тётя… Они что-то со мною сделали… они…
Потом они долго молчали, сидя за чаем в тёмной и обширной столовой. Глядели друг другу в глаза и молчали. Полоса жизни разделяла их. Надо было найти пути к сближению.
Молчание — печать минувших лет разлуки. Надо сорвать эту печать. Надо заглянуть в минувшие годы, может быть, что-нибудь уцелело и от них…
Медленно и важно постукивал маятник старинных часов, не изменив своего темпа даже ради такого радостного события. И Верстов прислушивался к размеренным тягучим ударам маятника и думал: «Пока я был там, часы всё время так же отбивали секунды… секунды жизни… А сколько их прошло с тех пор, как я в последний раз сидел в этой комнате?» И он спросил:
— Тётя, сколько лет прошло, как я уехал от вас?