Вдали чуть слышно прогремел гром. Как будто затих его колеблющийся раскат и где-то далеко обрушился гулким коротким ударом. Небо потемнело. Белые пушистые облака, на которые ещё так недавно смотрел Николай Николаевич и любовался их розовыми закраинами, потемнели, сгустились, сошлись у грани синей тучей. Блеснула молния, робко блеснула и как-то точно нечаянно бросила в окна столовой пучки синеватого света.
— Верно, будет гроза, — сказала Анна Марковна и принялась притворять окна. — Ты сыт, Коленька? Не хочешь молочка?
— Нет, тётя.
— Спать пойдёшь?
— Пойду.
Ответил коротко как всегда, не взглянув на тётку, не сказал ей ласкового слова и ушёл к себе наверх.
Потемнел сад и зашумел. Крупные капли дождя барабанили в железную кровлю дома, били и трепали взбаламученную листву, смачивали подоконник и раму. А Николай Николаич сидел у раскрытого окна и прислушивался к раскатам грома и к шуму дождя и, вздрагивая, щурил глаза при вспышках молний. Приятно было сидеть на свежем буйном ветре, щуриться и вздрагивать. А в потемневшем небе всё чаще и чаще мигали молнии то белыми тонкими и изогнутыми линиями, то широкими вспышками. Жутко в момент ожидания новой вспышки, страшно при раскате грома, но приятно, волнующе весело, волнующе скорбно. Настроения быстро чередуются. Нервы как будто давно ждали таких капризных ощущений, ожидали и томились.
Нервы как тряпки, как ослабленные вытянувшиеся верёвки. Больно, невыносимо не чувствовать их. В руках и ногах какая-то расслабляющая лень, в голове — одеревенелость, в груди что-то чуждое, застывшее.
Когда-то он боялся грозы. Но это была особая боязнь, — не страх перед страшным, — а боязнь большого и величественного. Боялся он так, как боятся грозы многие женщины. И если не крестился при вспышках молний и не прятал головы в подушки, то всё же старательно притворял окна, садился почему-то в угол, боялся глядеть на окна и прислушивался к раскатам грома с каким-то жутким замиранием в сердце. Всё казалось, — вот-вот молния ударит в тебя, обожжёт, пронижет…
Теперь и этой боязни не было. Напротив, хотелось сидеть у раскрытого окна, смело встречать глазами вспышки ярких молний и храбро, с какой-то неутолимой жаждой прислушиваться к раскатам грома. Хотелось высунуться из окна, подставить всего себя под дождевой ливень, вдыхать влажный воздух во всю грудь. Пусть дождь мочит. Пусть будет сыро и холодно. Пусть молнии слепят глаза, а гром оглушает. Пусть! Пусть огненная стрела ударит в голову, пронижет его усталое тело, прожжёт сердце, воспламенит душу. Пусть! Пусть, только бы встряхнуться, подняться во весь рост.
А нервы как тряпки, как ослабевшие вытянувшиеся верёвки.
VI
В воскресенье после обедни к Анне Марковне пришёл Платон Артемьич Пузин. По воскресеньям у Анны Марковны стряпали пироги с разнообразной начинкой. Платон Артемьич любил пироги, охотно и много ел, хотя и говорил, что его старческий желудок не переваривает «этой прелести».
Низенький, толстенький и чрезвычайно болтливый Пузин пользовался особенным расположением Анны Марковны. Она считала его умнейшим человеком в городе, ставила другим в пример его набожность.
На пирог Платон Артемьич пришёл в чесучовой паре. Как-то смешно болтались на его толстых ногах широкие белые панталоны, да и «просторный» пиджачок сидел как-то угловато. Он носил старомодную, с проломом, соломенную шляпу и не расставался с толстой палкой с костяным набалдашником. Курил он много, но больше, впрочем, дымил, говоря, что держит папиросу во рту только от скуки. Он носил усы, а бороду брил аккуратно каждую субботу, волосы гладко зачёсывал. Глаза у него голубые, заплывшие. Он не пил хмельного при других, но о нём говорили, что он — тайный алкоголик.
Поздоровавшись с Анною Марковной, Пузин улыбнулся, сделал лицо серьёзным и сказал:
— Уж вы извините меня, Анна Марковна, а должен я вам доложить о следующем: заборик-то вашего сада, примыкающий к моему огороду, совсем полуразрушился… Говорил я вашему дураку-то, дворнику, чтобы поправил, а он и ухом не ведёт.
— Говорила и я, Платон Артемьич, — не слушается… «Всё, — говорит, — некогда».
— Женское хозяйство, известно. Ничего с этим хозяйством не поделаешь, — успокаивал хозяйку гость, видя, что Анне Марковне не особенно понравилось его замечание. А потом добавил. — Ничего, устроитесь… Вон и к вам, я слышал, племянничек приехал. Может, он в свои руки возьмёт бразды правления?
— Не знаю, как, — вздохнула Анна Марковна, — не любит он хозяйничать-то. Никогда не любил.
— Да где ему и полюбить-то. Там, поди, хозяйство было небольшое. Жаль молодого человека! Столько лет пробыл в заточении, а жизнь-то ушла. Ему сколько же годков-то?
— Да, по моему расчёту, 35 или 36.
— Ого! Ещё жениться можно! Да только женитьба-то нынешняя ничего не стоит. Мы, вон, с Анной Степановной больше десяти лет прожили, а вышло вон какое дело…
С Анной Марковной Пузин нередко говорил о своей прежней семейной жизни. Он точно жаловался на сбежавшую жену свою, и вместе с тем ему приятно было вспоминать о ней.
— Извёлся совсем Коленька.