Для этой цели он нуждался в настенных наглядных пособиях, и, помня, как я хорошо рисую, он нанял меня, едва узнав, что я ищу себе занятие. Он задумал копировать изображения с учебников и дорогих атласов, прежде всего немецких, которые я мог взять в библиотеке Британского музея. Он купил для меня коленкор и краски, я же извлек из небытия один из вышедших теперь из употребления зеленых читательских билетов, сохранявших прочность, пока не разваливались в куски, и стал делать зарисовки под куполом Блумсбери, а потом увеличивать их в маленькой лаборатории, которую Дженнингс снимал на пару с микроскопистом по имени Мартин Коул в доме 27 по Чансери-Лейн. Коул срисовывал то, что видел в микроскопе, а я, склонившись над столом позади него, рисовал свое. Коул продавал познавательные изображения по дешевке, преимущественно студентам-медикам, и у него были аккуратно разложены по полкам бесчисленные пузырьки со срезами больных и здоровых легких, почек, печени, нелегально приобретенных в больницах или моргах.
Моя работа с Дженнингсом возникла не сказать чтобы слишком рано, поскольку, когда я получил от него первые деньги, мои пять фунтов подошли к концу. Мне хотелось хоть сколько-нибудь продержаться на плаву, не прибегая лишний раз к помощи матери. Я понаторел в устном счете перед витринами харчевен, ожидая того времени, когда Дженнингс мне заплатит. Но однажды вечером я вывернул свои карманы и нашел там маленький ластик, перочинный ножик и полпенса. Даже в самые дешевые времена на полпенни съестного купить было нельзя. А поскольку и почтовая открытка стоила три фартинга, не было возможности даже кому-нибудь написать. Я протратился вчистую и, улегшись в постель, стал размышлять, что теперь делать. Часов у меня не было, кольца тоже, да и вообще чего-либо в таком роде. А поскольку я еще не приобщился к системе закладов, мне нелегко было сыскать что-либо способное привлечь внимание ростовщика. Я не мог даже вообразить, что он сочтет «ценностью». У меня была деревянная палка с костяной ручкой, которая при покупке стоила два фунта и шесть пенсов, несколько хороших смен белья, носки с дырками на пятках, два утерявших цвет целлулоидных воротничка, полдюжины обычного белья, изрядно поношенного, и тому подобное.
Проснувшись на следующее утро, я глянул случайно на свои полпенса и увидел что-то необычное в его форме и цвете. Это был шиллинг, потемневший от соседства с чернильной резинкой. Трудно вообразить, что значили для меня эти лишние одиннадцать с половиной пенсов. Пост был окончен!
В рабочие дни я трудился с утра до вечера. Британская библиотека и учебная библиотека Южного Кенсингтона были местом уютным и светлым. Пока они были открыты, никто вас не тревожил. А улицы и лавки были бесконечно интересны. Я ходил взад-вперед и наблюдал за прохожими. Меня подбадривало чувство, что стольким людям по карману еда и одежда. Но воскресные дни я не любил до отвращения. Они тянулись бесконечно долго и были лишены всякого смысла. Бесчисленные уличные лавки закрывались, идти было некуда, разве что в церкви, которые поглощали вас в определенный час и немного погодя отпускали на улицу. Кроме как в соборе Святого Павла, больше негде было присесть и спокойно подумать. В меньших молельных домах вам приходилось сидеть и делать вид, что вы участвуете в службе, стоять на коленях или толкаться в толпе. Чувство одиночества охватывало меня все больше и больше. Я начинал прикидывать, что моя кузина делает в это время и не может ли она нечаянно встретиться мне на улице. Под конец она стала мне видеться за каждым углом.
Когда Дженнингс в первый раз мне заплатил, я уступил растущему желанию встретиться с родственниками, написал им и попросил разрешения явиться к ним на воскресный чай и тем самым побыть в этот день со своей кузиной. Она неплохо теперь зарабатывала ретушером у фотографа. Унылый дом на Юстон-роуд они к тому времени оставили, тетя Белла устроилась экономкой к уилтширскому фермеру, и моя кузина с матерью обосновались теперь в бельэтаже небольшого дома на Фицрой-роуд у Риджент-парка. Туда я и отправился, и там за чашкой чаю и тостами с маслом тетя Мэри, любившая меня как сына, побранила меня от всего сердца тонким голосом за то, что я не объявился сразу по возвращении в Лондон, и доказала мне, что экономнее и удобнее вести общее хозяйство. У них на этаже пустовала одна комната. Тетя мечтала присматривать за мною.
Через неделю я оставил Теобальдс-роуд, перенес свои зарисовки и сверток коленкора на Фицрой-роуд, и мои отношения с Изабеллой вернулись в прежнее русло. Сейчас я постоянно был с ней рядом, и мне даже не вспоминалось, что я когда-то забыл о ней. Мы повзрослели, она чувствовала себя более самостоятельной, чем на Юстон-роуд под недоверчивой и деспотической властью тети Беллы, но оставалась такой же приятной и сдержанно-милой, ум у нее был по-прежнему здравый и ограниченный, и была в ней та же нераскрытая женственность, что привлекала меня в студенческие годы. Между нами установилась прежняя близость, словно наши отношения не прерывались.