Если б эти две молодые женщины попали в мою группу поодиночке, я, может быть, не сблизился ни с одной из них. Я не мог уделять кому-либо из студентов больше внимания, чем другим. Это бросалось бы в глаза. Но с двумя студентами, задающими умные вопросы, дело обстояло иначе, и было вполне естественно поставить между ними стул и пуститься в объяснения. Они обе находились в стадии формирования интеллекта, много читали, и, как следовало ожидать, сравнительная анатомия возбудила в них интерес к теории эволюции, а затем и к проблемам теологии и социологии. Мне вспомнился мой кенсингтонский период. Аделина Робертс склонялась к ортодоксальной точке зрения; ее взгляды были основаны на стойком и нерассуждающем приятии христианского вероучения; Кэтрин Роббинс оказалась начитанней, и взгляды у нее были более смелые. Она отходила от вялого, поверхностного, сентиментального, англиканского христианства, в котором была воспитана. Отрывочные четырех-пятиминутные беседы в классе скоро оказались недостаточны, и у нас троих появилась привычка встречаться после занятий или задерживаться по прошествии двух часов, отводимых на биологию. Маленькая мисс Роббинс проявляла большую любознательность и не так жалела время на них, как ее подруга, и мы вели диалог под видом дружбы втроем.
Это снова оживило мое воображение. Я мог оставить циничную позу, которую принимал, разговаривая с Уолтером Лоу, и излагать свои мысли и обрисовывать свои планы свободнее, чем когда-либо прежде. Я мог дать выход всему, что накопилось во мне со студенческих лет. Я играл с ними роль человека больших возможностей, способного эти возможности осуществить, и сам начинал в это верить. Не могу сейчас проследить путь от простого интереса к глубокому чувству. Мы одалживали друг другу книги, обменивались впечатлениями, раз или два договорились пройтись и выпить чайку. Мы совершенно искренне верили, что это простая дружба и что мы не пойдем дальше, а на самом деле шаг за шагом двигались вперед.
Однажды ночью меня неожиданно осенило, что больше всего на свете мне хочется жить жизнью, которую символизировала для меня Эми Кэтрин Роббинс, и я сказал себе, что моя теперешняя жизнь невыносима, — открытие это долгое время подготавливалось на бессознательном уровне. Но все шло по-прежнему. Да и мои сексуальные устремления почти не сменились.
У меня возникло глубокое желание оказаться в ином окружении, но я не знал, как переменить обстановку. И не до конца понимал, в чем главная причина моих бед. Я как мог старался объяснить себе внезапное недовольство кузиной, которую все еще любил; я ею гордился, ревновал ее, чувствовал себя ее собственником, но это шло вразрез со все больше овладевавшим мною желанием быть спутником другой женщины. Я по природе расположен держаться своих обязательств, жить как живется, следовать тому, что диктует жизнь, и откликаться на ее ежедневные требования. Но так же сильна во мне не столь явно выраженная, а скорее порожденная чтением, размышлениями и спорами, противоречащая моим изначальным побуждениям потребность самому направлять мою жизнь, определять в ней верное и неверное, долг и то, что вступает порою с ним в противоречие. Оглядываясь на прожитые сорок пять лет, я достаточно хорошо это понимаю. Первоначальная тема этой автобиографии как раз и состоит в том, чтобы показать противоречие между моими намерениями и тем, как они осуществлялись, и я подошел к периоду, когда это противоречие вступило в острую фазу, но мне предстояло это еще осознать. Выяснилось, что я сам с собой не согласен и в один день изрекаю кажущееся мне абсолютной правдой, а в другой — осознаю это как совершеннейшую чепуху. Мне стало трудно объяснять и понимать себя, и чувство юмора и способность самовыражения меня покинули.
Условности требовали, чтобы я рассматривал создавшуюся ситуацию как простой выбор между двумя личностями, но в ту пору у меня не хватало проницательности, чтобы это понять. И эти же условности требовали признать, будто я просто ошибаюсь, воображая, будто люблю Изабеллу, что было совершенной неправдой, и заявить, что я нашел наконец предмет настоящей любви, но это тоже было неправдой. Мое подсознание протестовало против подобного упрощения, но все-таки к полной ясности я не приходил.
Впрочем, представляется уместным отложить выяснение моих эмоциональных трудностей до следующей главы и продолжить разговор о той цепи обстоятельств, которые за год с лишним превратили меня из усердного преподавателя в честолюбивого и знающего себе цену писателя. Мое воспитание чувств — самостоятельная история, и этому стоит посвятить самостоятельный раздел.