Мы поехали дальше, а меня колотило — смутно помню кладбищенскую ограду, лютый мороз, страшный еврейский обряд похорон, громкий голос старика еврея.
Потом мы с теткой ушли.
Дедушкину могилу не найти на кладбище в Чебоксарах. Тогда у нас не было сил что-то сделать, а потом кто-то из теток рассказывал: приезжали туда, искали — не нашли.
Я получил все-таки пропуск в Москву, и как это часто бывает, когда слишком сильно ждешь, сбывшееся оказывается значительно более будничным, на радость не хватает радости. Хотя была еще ранняя весна, холод, как вымечталось: я шел через ночной город мимо ХЭМЗа, потом чистым метельным полем до станции, в кармане у меня лежал пропуск на мое имя и мой собственный билет на поезд. Где-то были пересадки, кажется, ехал я через Арзамас и Горький, безобразие тогдашних дорог и поездов; потом я оказался в Москве, на Курском, спустился в метро и тут, выйдя из поезда, у Красных Ворот, понял, что идти дальше не могу — лопнули фурункулы, в последние месяцы они обсыпали ноги под коленями, я обливался кровью, в медпункте метро девчонки, бинтовавшие меня, сокрушались, удивляясь — зачем это я приперся в Москву, где мне будет еще хуже.
Я прошел пешком Кировскую, свернул в переулок, назывался он тогда Водопьяным — от Кировских Ворот к Сретенским, но в квартире на мои звонки и стук никто не отвечал. Я поднялся к соседям — они ничего на знали, ходил вокруг дома, звонил снова и снова. Больше мне некуда было идти и ничего не приходило в голову.
Москва стала другой: тихая, с закрытой станцией метро у Кировских Ворот, у которой всегда бывало оживленно, людей на улицах поменьше, мало машин, какие-то совсем другие машины…
Надо было на что-то решаться, я не знал, где искать маму, сидел на лестнице в сыром вонючем подъезде и тупо почесывал зудящие под тугим бинтом фурункулы. И тут появился мой дядя — отец Виктора, единственный мужчина среди восьми теток, муж одной из сестер, финансовый работник, тихий, скромный человек, еврей с золотыми руками. Он всегда донимал меня своей дотошностью и тщательной медлительностью: аккуратно и скрупулезно чинил проводку, учил нас с Виктором уму-разуму, пытаясь привить мне хоть какие-нибудь практические навыки. С той поры я возненавидел такого рода домашнюю работу — сразу же возникает передо мной тихий облик дяди и его приличествующие моменту присловия.
Тогда он служил в ПВО и забежал домой пообедать. Он изменился, даже поразил меня: не было густой, в седину шевелюры, голова бритая, он курил махорку, был в солдатской форме — его новый облик никак не соответствовал до зубной боли памятному мне тихому его занудству. Он молча открыл сложный замок, ввел меня в комнату, — квартира была холодная, нежилая, загромождена дровами — все не так, как прежде.
— Где мама? — спросил я.
— Значит, решил прокатиться, — сказал дядя. — Хорошее времечко выбрал для развлечений. Во сколько обошлась тебе твоя увеселительная прогулка?
— Что случилось с мамой? — спросил я, понимая, что произошло что-то ужасное. Все-таки я не видел ее года три, а простились мы у ворот зоны в одном из Темниковских лагерей.
— Интересно, а карточки у тебя есть? — спросил дядя. — Хлеб ты, конечно, забрал вперед. А что будет завтра? Или для тебя здесь приготовлены новые карточки?
— Что тут случилось? — закричал я.
— Я уже не говорю о школе, — продолжал дядя, — какая может быть школа, если ему, видите ли, надо ехать в Москву! Все едут из Москвы или на фронт, а он решил прокатиться…
Я никогда не смогу забыть этого разговора. Мама между тем была у моей бабушки — матери отца, она жила на улице Горького вместе с моей двоюродной сестрой — дочерью тетки Сони, о которой я уже рассказывал.
Мама попала тогда в Москву, конечно, случайно. Просто 10 декабря 1942 года кончились пять лет ее срока. Это было в новинку — что