— Тихо вы! Это же наши будущие мученики! — заорал какой-то молодой Фреолец, слегка охмелевший, хотя и не настолько, как его товарищ, который наше появление вообще не заметил. — Погибшие на поле грязи! Лапсанское болото на своих двоих! А чего тогда уже не на одной? Да у вас вообще
Смех загремел со всей силы.
— Эй! Да вы не стойте с такими кислыми минами, мы уже сто лет не видели Орды с
Но то, что случилось ровно в этот момент, быстренько прихлопнуло все это веселье.
Никто не видел, ни как он его обнажил, ни как он его запустил, — во всяком случае не я. Я стоял сразу за ним. За Голготом. Из двух бумов, скрещенных у него за спиной, остался только один — игровой. А через весь зал одним броском полетел другой — охотничий. В месте, откуда только что раздался едкий комментарий в его адрес, стал образовываться круг. А в центре крута был человек. Сидящий с открытым ртом. И с закрытым одновременно. Бумерангом. Было бы даже смешно, если бы матросик словил его зубами, как пес хватает палку на лету. Но бум застрял в открытом рту, углом к горлу. Полоска губ была прорезана по обеим сторонам, и не на пару сантиметров. Он не мог говорить, и никто не решался вытащить лезвие. Насколько знаю Голгота, тот тщательно рассчитал бросок. Иначе у матроса больше не было бы ни щек, ни лица вообще. И было абсолютно точно, что Голгот целился именно в рот, не в горло. Иначе не было бы матроса в принципе.
Голгот прошел через весь зал в тишине, как в безветренный день, и достал бум одним рывком. Кровь текла у матросика по зубам, капала на скатерть. Но Трассер смотрел только ему в глаза:
— Мой отец меня вышвырнул, когда мне исполнилось пять, чтоб отправить в Аберлаас. Но до этого все-таки успел кое-чему научить: уважать свое имя. Перед моим именем есть только одно прилагательное, которое я согласен слышать: «девятый». Я бы мог тебе одним ударом всю кровь выпустить, щенок, но я старею. И надеюсь, что ты тоже достаточно долго проживешь, чтобы всю жизнь помнить мое имя. И если через пару месяцев меня высосет акваль, и ты найдешь где-нибудь на пляже мешок из моей кожи, с татуировкой карты моей жизни на спине, то возьмешь и приколотишь ее в своей долбаной каюте на стену! Может, тебе от этого хоть немного станет яснее, что такое мужество.
не ослаблять контр навстречу потоку. Никаких историй в строю, которые могли бы навредить всему Блоку. Фронтальная часть — не иерархия, это необходимость. Когда мы идем круто к ветру, то раскрываем шире треугольник, чтоб прикрыть фланги. Ребяческий кодекс? Строгая дисциплина? Скорее, просто уважение к ветру. Фреольцы не уважают ветер, они им пользуются, эксплуатируют его. Они его направляют в нужное им русло, перерабатывают. Для них ветер — сырье, податливый и послушный товарищ. Для нас же он враг, с которым предстоит столкнуться. Он держит нас на ногах. Заставляет стоять ровно. Он нас формирует.
Наша разница с Фреольцами велика и непримирима. Наша империя — встречный ветер. Никто так хорошо не чувствует волокна, из которых состоит поток. Никто так не умеет считывать его слабые места, как мы. Мы найдем все девять форм ветра и сделаем это не случайно, а потому, что непременно будем в центре потока, когда появится девятая форма. Можно до бесконечности строить теории на тему завихрений, стабилизировать кильватерный поток, выстраивать схему завитка. Фреольцы это делают с вызывающей уважение тщательностью. Но ни один из их инструментов не сможет классифицировать форму ветра. Для этого нужно быть погруженным в ветровой поток всем телом. Не сверху, наблюдая с корабля или аэроглиссера. Не выглядывая из-за укрытия. Внутри! Всей плотью. Вот, например, Фреолец ни за что не уловит разницу в скорости между сухим сламино и мягким стешем. Анемометр и гигрометр дадут одинаковые показатели в обоих случаях. А мы их различим хоть с закрытыми глазами: по изгибу, по размаху новых потоков, который присущ стешу, по тому, как сохнет пот на лицах. Соляная стружка — значит, стеш. Немного щиплет кожу — значит, сламино. Вот так. Обзы-