— Ты не расстраивайся, — говорила Фая, поправляя на нем одеяло. — Лежи спокойно. Пить хочешь?
Гурька качнул ресницами. Она принесла в белой глиняной кружке воды, подняла его голову и напоила. Кажется, вода никогда не была такой вкусной.
— Я пойду раздавать лекарство, а потом подойду. Умою. Накормлю.
Она отошла к другим раненым, а он все время смотрел на нее, повернув голову набок. Левую руку он чувствовал пс боли. Правая лежала как бы мертвой.
Фая пришла к нему с водой и ватой и стала обтирать лицо. Насухо вытерла полотенцем. Потом принялась кормить гречневой кашей, единственной из всех каш, которую Гурька любил раньше, но которая теперь показалась невкусной. Он не смог ей есть. Запил двумя глотками компота. Теперь ему все время хотелось пить.
К концу завтрака так устал, что лоб покрылся потом. Она вытерла его концом полотенца и ушла кормить другого больного.
В ту ночь он уже не мог уснуть…
Левая рука заживала быстрее, а правая только начинала двигаться. Манило на улицу. Там, в скале, было отвоевано у камня еще помещение для новых тяжелораненых, поступавших в дни больших потерь. Они могли рассказать о самых последних боях. И Гурьку тянуло туда, но выходить из госпиталя ему не разрешали.
Рана в правом плече упорно не заживала. При каждом обходе лица врачей становились все озабоченней. Они вертели его правую руку, кажется, ожившую, выздоравливающую, кололи ее иглой, потом говорили: «Хорошо, молодой человек» — и уходили.
Фая всегда называла его, как и остальных, не по имени, а «больной». Однажды она пришла и сказала:
— Больной, надо готовиться к операции.
— Да я давно готов. Кромсайте!
— Не надо волноваться, больной.
— Я и не волнуюсь. С чего ты взяла? Когда на стол?
— Завтра в девять.
Гурька, конечно, побаивался новой операции, а больше всего того, как бы врачи не оттяпали ему правую руку.
Фая пришла за полчаса до операции и сделала ему укол морфия. Настроение у него улучшилось, и он совсем бодро отправился в операционную. При местной анестезии ему еще раз почистили рану. После этого дела пошли на поправку быстрее. Врачи заставляли больше тренировать руку, делать разные движения, шевелить пальцами. Фая массировала, а иногда просто гладила ее, и ему это было приятней массажа.
Наконец наступил день выписки. Последний осмотр, подготовка документов — все это казалось бесконечно долгим, хотя он понимал, что какая-то частица его уже определенно останется здесь. Поэтому расставанье с госпиталем было и радостным и печальным. Фая тоже ходила печальная. Между ней и Гурькой не произошло никакого объяснения. Гурька не решился сказать ей то, что в шутку за него сказал его сосед. Тот однажды прямо заявил Фае:
— Захаров-то, сестренка, влюбился в тебя. Сам признался.
— Что ты врешь? — застеснялся Гурька. — Ничего я тебе не говорил.
А Фая при этом даже не смутилась. Она посмотрела на него с укором, словно хотела этим взглядом сказать: «Чего же ты оправдываешься, дурачок гы этакий?»
У выхода его ждал мичман Прохоров, приехавший за ним на посыльном катере. Катер ушел заправляться, и пришлось ждать.
На пирсе группа матросов сидела кто на чем: на чугунном кнехте, на чемодане, на бухте каната. Все окружили старшину второй статьи, который рассказывал о своем краткосрочном отпуске. Прослужил моряк здесь, в Заполярье, с довоенного времени, более семи лет и за все это время ни разу не был дома. А тут совершил геройский подвиг, получил правительственную награду на грудь, а от командира части пять суток краткосрочного отпуска. И рад моряк этой, второй, награде не меньше правительственной, потому что сердце у него истосковалось по родным и хочется ему взглянуть на них хоть одним глазком.
Между тем артиллерист рассказывал:
— Кореши наказали, кому что привезти. Денег надавали. А друг говорит, зайди ты к моей девочке
— У нас так-то один женился, — сказал кто-то из слушателей.
— Друг мой и фотографию успел в Москву послать. Как же, говорю, я явлюсь к ней, к Любе твоей? Москвичку Любой зовут. А ты, отвечает, скажи, что ты это я.
А мы с ним даже не похожи. Ну, думаю, была не была, а друг раз просит…
Артиллерист стал шарить по карманам, что-то искать, к нему сразу протянулось несколько рук с папиросами и кисетами, но он все эти угощения отстранил и достал из кармана свой кисет, как видно, тоже присланный какой-нибудь дивчиной в подарок храброму воину, и угостил всех крепким самосадом, выращенным матерью на грядках в собственном огороде. Кое-кто того самосада не выдержал, закашлялся так, что и не остановиться. А потом, когда все успокоились, артиллерист продолжил: