Иван Данилович не низок не высок, не узок не широк, у него кустистая русая борода, он курнос и слишком рано для своих тридцати годов плешив на лбу и на затылке. Ещё у него серо-голубые глаза с острым, как шило, взглядом, и этими глазами он уже довольно много времени буравил меня. Мне пришлось поднапрячься, изображая на лице уважительное внимание вперемешку с безмятежностью и спокойствием, как у человека с очень чистой совестью.
— Не знаю, дошли ли до вас на литовской границе какие вести о здешних делах, — князь опять вперил в меня орлиные очи. — Прошлый год Великий хан Узбек окончательно решился передать Великое владимирское княжение моему брату Юрию, отобрав его у Михаила Тверского. Да и породнились они: Юрий взял за себя сестру ханскую Кончаку, которую в Агафью перекрестили. Думалось нам, что Михаил Тверской теперь отступится от Великого княжения владимирского. Куда там! Чтоб его в разум привести ходили мы на Тверь походом эту зиму. М-да… Сходили… В общем, пошли по шерсть, вернулись стриженые. Кончака в плен попала, а Юрий в Новгород за подмогой уехал.
Воспоминание не прибавляет Ивану Даниловичу радости, он жуёт ус и играет желваками.
— Беда, конечно, небольшая — все одно Михаилу деваться некуда, слаб он против нас с Узбеком! Беда в другом. Кончака, ну Агафья то есть, в тверском плену возьми да помри. Тверяки говорят — от моровой язвы. И похоронили её там, у себя — не везти же болезнь через столько вёрст! Только насчёт язвы больно не верится. Вот ты и проберись туда тайком, все разузнай.
Оп-паньки… Теперь всё встало на свои места. Я очень явственно ощутил на своей шее жёсткую веревку, которую гостеприимные тверяки всегда держат наготове для таких гусей, как я.
— Князь, я простой мечник…
— А я — простой московский князь, и если ты хочешь отказаться, то подумай семь раз. И вспомни, откуда мы только что пришли. Да и мечник — это не смерд какой-нибудь![1]
Это было убедительно. А что, ему только мигнуть — век солнышка не увижу.
— Одному велишь ехать? — спросил я.
— Большой полк в провожатые дать?
— Полк не полк, — на меня снизошло спокойствие, чего там, всё равно один конец, — а того недорезанного боярина ты со мной отпусти. Пригодится.
— А ну как узнают его там?
— Не узнают.
— Смотри, тебе жить… Ладно, распоряжусь. Через три дня он будет ждать тебя на последней заставе по тверской дороге. А ты на Москве не мешкай, чтоб тверяки не выглядели, у них и тут глаза имеются.
Он обернулся, стянул с висевшей позади на стене полки небольшую шкатулку, отомкнул, пошарил в ней рукой и выложил на стол несколько небольших серебряных монеток. Попавшуюся среди них золотую монету, Иван Данилович, повертев в пальцах, вернул обратно в шкатулку, остальные, вздохнув, подвинул мне[2]
. По нынешним временам это было что-то невиданное: Орда высасывала из Руси любую деньгу, так что в некоторых местностях взамен монет ходили меховые шкурки. Про золотые монетки я вообще промолчу, редкость редчайшая, в руках не держал.— Остальное овсом получишь, когда вернёшься.
И на том спасибо. Я опустил деньги в карман и, поклонившись, пошёл к дверям. Князь сдержано кивнул головой, прощаясь.
Глава вторая
Велик почёт не живет без хлопот
— Здравствуйте, свет-Еленушка! — князь московский шаловливо потыкался носом в пухлую щёку спавшей рядом жены и принялся ловить губами прядки её волос, рассыпавшиеся по подушке, — полно спать, голубушка.
Супруга не открывая глаз, отрицательно помотала головой и попыталась поглубже зарыться носом в атласные подушки.
— Ну, открывай глазки, отрадушка, — шептал Иван Данилович. — Вон уж и птички божии проснулись, да и Сёмушка, поди, по мамке соскучился…
Княгиня Елена снова закрутила головой, и князь перешел от уговоров к действиям, принявшись щекотать горячий бок разомлевшего от сна женского тела. Женщина, смешливо фыркая, отодвигалась от него все дальше к краю широкой, чуть не в пять локтей, кровати, пока оба вместе с ворохом одеял не скатились на сиявший восковой желтизной пол опочивальни. Такое повторялось изо дня в день, но московскому князю и его молодой жене (урождённой княжне смоленской), три года назад отстоявшим под венцом, подобные утренние утехи ещё не приелись.
Иван, выпутавшись из постели, перекрестился на образа, прошлёпал босыми ногами к затянутому веселенькой цветастой занавеской оконцу, открыл его, вдохнул холодный, сыроватый воздух весеннего утра.
С улицы ворвался привычный шум: ворковали и возились голуби под стрехой, звонко орали, перекликаясь, уходя криком к дальним улицам посада, петухи, дробно простучало по кочкам засохшей глины тележное колесо. Москва, столичный город удела, уже начинала жить дневными заботами.