— Топоры брали… Ждем. Так к утру дело — фырчит, лезет. А у Ивана ружьишко было — дрянкова-то, на рябцов когда, дробовое… Он его лясь дробью!.. Как выходил, стало быть, на поляну эту — он его лясь!
— Так что ж он его дробью с дальней дистанции, какой же смысл в этом? Вот дурак, — заметил один из пассажиров.
— Нет, не дурак, а это чтобы озлить: он человека учуял, гляди, опять задним ходом в дебрь — ищи его, — продолжал медвежатник. — Вот хорошо. Михаил Иванович наш на задние лапы вскочил, в рев, на нас целиком, головой мотает — в голову он его, Иван, а мы с топорами. Иван опять все поперед всех: поперек лапы передней топором его лясь!.. Ему бы отбечь посля, а он норовил, стало быть, по другой лапе… Кэ-эк сгреб его, Ивана, лапой этой за плечо, значит сгреб, а Пармен у нас до чего здоров! Осерчал: бросай, ребята, топоры, мы его голыми руками задавим! Топор, оголтелый, положил, кэ-к уцопит это место за шею — нет, врешь! Нет, брат, врешь!.. Михаил Иванович туды-сюды головой, туды-сюды мотает, а лапами орудовать если — ему нельзя и дыхания нет, Пармен уперся это быком, с лица весь кровью залился, а Силантий смотрит — язык без путя болтается, он его Михаил Иваныча, за язык — так и вырвал… Я уж в это дело не встревал — вдвоем задавили. Я только Пармена не послушал, топором по боку два раза, как у него самый окорок игде — туда. Поранить нас всех поранил: Ивану — ну, это уж он сам бестолков, — ему он плечу повреждение сделал, ну, ничего; Силантий, опять об клык напоролся; Пармену он клок волос с кожей содрал — ничего, зажило; а мне вот так когтем по ноге — пимы на мне были, — сквозь пимы черябнул.
С восхищением слушал Сергей Николаевич медвежатника-богатыря, все запоминал, до последней нотки в голосе, чтоб затем передать это в своем рассказе.
Наблюдения и впечатления копились, по-хозяйски откладывались в душе и памяти для чего-то очень большого. Еще подсознательно, но настойчиво и определенно зрела у писателя колоссальная тема о судьбе России. Он давно изучал ее исподволь, осторожно, примеривал силу свою и теперь вдруг понял, что сила в нем есть, большая сила художника и Мыслителя, и что ему время приступать к тому делу, которое стоило целой жизни. Не за трехстраничной «Гробницей Тамерлана» ездил он в Среднюю Азию, не за «Медвежонком» поехал он и в Сибирь, хотя рассказ «Медвежонок» — вещь отличная.
Он впитывал в себя жизнь родного народа, впитывал, чтобы затем показать ее своему же народу в замечательных книгах.
И в «Движениях», и в «Приставе Дерябине», и в «Медвежонке» автор все с большим убеждением говорит: нет, не прочно, шатко устроена жизнь Российской империи. Бабаевы и ознобишины — это гниль. Но есть ли что-либо крепкое, здоровое среди господствующих классов?
А вдруг есть? И, может быть, это Антон Антоныч из «Движений», человек поразительной энергии, типичный бизнесмен?
«Вот каков был Антон Антоныч: в поясе тонок, высок, сероглаз, чернобород с проседью, краснощек, моложав, красив; ходил широко и прямо, от роду имел пятьдесят семь лет. Как у всех внезапно решающих любое дело людей, у него были порывистые движения, лихая откачка головы и громкий голос. Носил он тужурку из верблюжьей шерсти, высокие сапоги, зеленую тирольскую шляпу».
Что ж, внешне вроде даже привлекательная личность. Он трудолюбив, предприимчив. Состояние ему досталось не как Ознобишину, не по наследству: сам нажил. Сначала объездчиком у одного помещика работал, «так в работу вцепился, как… как… как зверь!., как клоп впился, как… как черт за грешную душу, верите ли! Спал на лошади, клянусь вам честью!»
Не надо доказательств, мы верим Антону Антонычу и писателю верим, припоминая Франца Францевича. И кулаки так наживали состояние. Всякое было у Антона Антоныча — взлеты и падения. Он смелый, с размахом — всегда ва-банк шел. Дважды разорялся. Но не падал духом. «А йя в садоводы к одному помещику в Могилевской губэрнии… Пьять десятин саду было… А йя ему сто десятин в два года разбил-засадил, клянуся вам честью, — как зверь рылся когтями, как сказать… Слышать не хотел, — ногами-руками: «Сто десятин? Ай, боже ж, ратуйте: з ума зойшел, как сказать…» А йя говорю: «Эй, не упускайте случая, плакать будете потом, да поздно!» Хлюпал-хлюпал он носом (хороший был человек, дай бог ему, да дай ему бог царство немецкое, место полковницкое!)… Ну, ррой, говорит, коп-пай, говорит, сажжай, говорит. Хе-хе-хе… Так уж я в него вцепился, как… как арепей в кожух!»
Что это? Новые штрихи к уже написанному портрету? Нет, это новый портрет Антона Антоныча, только изваянный при помощи речи героя. Открыл рот, заговорил — и он весь тут. У него свой язык, у этого обрусевшего поляка, долго жившего на Украине, ни одно слово, ни одну фразу, сказанную им, не спутаешь с речью кого-нибудь другого. А художник дополняет, наносит новые мазки: