Сергей Николаевич как-то говорил, что без трех исторических книг (о Пушкине, Лермонтове и Гоголе) ему было бы трудно писать историческую эпопею «Севастопольская страда», хотя она потребовала совсем иного стиля, чем тот, которым написаны книги о поэтах.
После «Лермонтова» описательность в небольших рассказах и повестях постепенно вытесняется разговорной речью. Уже «Сливы, вишни, черешни» и «Старый полоз», написанные в 1927 году, построены почти исключительно на диалоге. Пейзаж в них присутствует, но он предельно сжат, написан двумя-тремя сильными мазками.
Двое прохожих, Петр и Семен, присели у отары перекурить и ведут неторопливый разговор с чабанами. «Овцы прятали головы от полуденной жары одна под другую и все толкались на мест;е и подрагивали курдюками. Важные козлы иногда жестко звякали железными колокольцами очень древней работы, когда ожесточенно чесали себе косматые спины загнутыми рогами. Собаки только делали вид, что спали в полглаза… Но полоз спал… Он изнеженно спал, как случалось ему спать на этом месте много тысяч раз за его долгий век, он погруженно спал.
Видел ли он сны? Едва ли… Слишком плоска и мала была его голова для снов. Сны ведь тоже некоторый труд мысли; они тоже ведь беспокойство чувств.
Семен с силой бросил от себя в сторону стада окурок, положил руки на шейку двустволки, провел круглыми глазами по кофейным лицам чабанов и воткнулся ими в морщинистые щеки Петра.
— Кулаки деревенские тоже… восстания подымали! — заговорил он срыву. — Почему, спрашивается, деревня ваша пользы своей не могла понять?.. Продразверстку забыл?.. Небось сам тоже хлеб в землю от нас закапывал, чтобы зря гнил, а мы, армия красная, чтобы погибали?.. Помню я бабу одну саратовскую, — век ее не забуду! — шерсть мы тогда собирали… Вхожу… одна она в хате… Сидит ступой… «С тебя, тетка, — говорю, — шерсти полагается три фунта… Давай!» — «Три?» — говорит. «Три фунта». Так она что же, подлая, а? Подол свой задрала: «На, — говорит — стриги! Настригешь три фунта шерсти, твоя будет!» А?.. Это что?.. Стоило ее убить за это или нет, по-твоему?.. Что?.. Глазами моргаешь?.. А то послали нас, — тоже восстание сочинил один — это в Балашовском уезде — и как же он назывался, предводитель этот? — назывался он — «Народный сын — летучий змей»!.. Вон они куда змеи-то пошли, на какой обиход!.. Что мы с ними делать должны были, с этими «змеями летучими»?.. А? Захватить да пускать их опять? Так скажешь? Они опять стаей сползутся, да на нас… Их пускать нельзя было, не то время!.. Их надо было всех, дочиста, — понял?»
Еще пластичней язык рассказа «Сливы, вишни, черешни»; богата красками добродушного юмора и наивной откровенности речь плотников Максима и Алексея.
Читаешь этот рассказ, и кажется, что вовсе и не читаешь, а слушаешь презабавные истории из жизни простых, веселых и добрых русских людей труда. Нелегко им живется, но они, сильные духом и крепкие телом, умеют и в будничном находить для себя радости, ценить и понимать их. Вроде бы ничего особенного нет в эпизодах, как Максима в детстве осы искусали, как Алексей печной дымоход прочищал… бертолетовой солью. Но вы смеетесь с таким же восторгом, с каким смеялись, читая Гоголя и Чехова.
Поражаешься, как глубоко знает Ценский речевые особенности различных областей и краев России, их быт и нравы.
«Увар был калужанин, Мартын — орловец, и иногда подшучивал Мартын над Уваром:
— Ну, калуцкие!.. Ваши они, калуцкие, — мозговые. Это про ваших, про калуцких сложено: «Дяденька, найми в месячные». — «А что делать могешь?» — «Все дочиста, что хошь: хуганить, рубанить, галтели галтелить, тес хорохорить, дорожки прокопыривать, выдры выдрить»…
Мартын смеялся в полсмеха, простодушно и добродушно, далеко выставив острый нос, а Увар серчал.
— Вы-дры! Черт рыжий!.. Ты еще даже толком не знаешь, что это за выдры за такие, кашник!.. Ваши, орельские, они знай только: «Дяденька, найми на год: езли каша без масла, — сто сорок, а езли с маслом, — сто двадцать». Дыхать без каши не можете, а то калуцкие… Они дело знают, а орельские без понятиев» («Валя»).
Ценский смело вводит в речь своих героев присущие им «неправильные» слова и обороты, строит фразы неожиданно, по-новому, добиваясь, таким образом, естественности разговорной речи. Вот плотник Алексей рассказывает:
«…А тут есть у нас Коротков Евсей, тоже плотник, теперь он уж дюже старый, — тоже вот, как с вами вместе работали… Идем с работы, — а он же старый, — ворчит мне в ухо: — Ты, грит, лектрическим светом занимаешься, а над просветами должей меня провозился!.. — А он — подслепый; раз сумерклось, — шабаш, — вроде куриная слепота у него… А зле дома его — яма: для столба телефонного выкопана или так зачем… Вот я иду с ним да на яму эту потрафляю… А он знай свое: — «Ты же, говорит, и когда пьешь, примерно, так ты же пей с толком… Я, говорит, и сам всю жизнь пью, а только я пьяный никогда не валялся!» И только это выговорил, — в яму!.. А тут жена его зле дому… «Бери, говорю, мужа свово, должно крепко-дюже пьяный…»