При дневном освещении галерея, какая-то особенно безлюдная по сравнению с толкучкой вернисажа, имела совсем иной вид: с трудом верилось, что это та же выставка. Орельен снял шляпу, нацепил изогнутую крючком ручку зонтика на согнутый локоть и, одернув сшитое по тогдашней моде узкое пальто, вошел в галерею; он тотчас почувствовал себя чужим в этой гробовой тишине, нарушаемой лишь робким шепотом случайно забредшей парочки, да скрипом пера — это усердно писала что-то дама с прилизанными волосами, сидя за столом в большой комнате, должно быть, конторщица. Казалось, что эти экстравагантные картины и те как-то обвиселись, стали привычнее для глаза, превратились в самые обыкновенные полотна и поражали разве только своим количеством; слишком их много было для этих стен, для этого душного помещения. Вот и все! В зале налево, уже освещенном электричеством, искусственный свет разлагал краски, наводил невидимой рукой белила на оставленные незакрашенными поля акварелей, рисунков, свидетельствовавших о попытках Замора вторгнуться в ряды гениев путем копирования их маний, причуд и аффектации.
Здесь находилось то, что искал Орельен. С сильно бьющимся сердцем, с чувством, близким к отвращению, он подошел к этому непонятному изображению, запечатлевшему двойственную игру лица, чьи черты на сей раз показались ему на редкость грубыми, лишенными изящества. Так ли уж похож портрет? Тут только Орельен заметил, что на сером плюше, которым был застлан пол, остались отпечатки его мокрых подошв. Он пришел сюда украдкой, словно вор. Но чего же ему бояться? Орельен оглянулся, обвел зал быстрым взглядом. Ровно никто не обращал внимания на переконфуженного посетителя. Итак, он мог свободно, без помех, глядеть, глядеть сколько душе угодно на Беренику, уловленную в двух ипостасях. Как ловят и пришпиливают к дощечке бабочку. Любое ее изображение разочаровывает… Не только эти два наложенных друг на друга эскиза, но даже ее маска, подлинный слепок с ее лица, висевший у него на стене. Подлинный и в то же время неверный, как и этот портрет. И самое удивительное было то, что, оставив сосуществовать на одном холсте эти два рисунка, взаимно отрицающие друг друга, Замора проявил несвойственное ему сомнение в своем искусстве. Расписался в собственном бессилии. И тут повинна была не только неспособность художника, но и неуловимость Береники…
Орельен даже рассердился на себя за этот почти неестественный интерес к живописи Замора. «Прежде всего, — проворчал он, — он просто плохой рисовальщик…» Он буквально заплутался среди нагромождения линий, и сходство окончательно исчезло. Но вдруг оно появилось вновь, портрет ожил, как принято говорить в таких случаях. В первый раз Орельен прочел в широко раскрытых глазах выражение неприкрытого отчаяния. Что это значит, почему? Неужели это просто выдумка Замора, его склонность драматизировать натуру — или такова правда? Значит, художник подметил в глазах Береники то, чего сам Орельен не видел ни разу? В соседней комнате раздался смех. Какие-то молодые люди, ученики Школы живописи и ваяния, явились сюда, выпив для храбрости по кружке пива. Орельен отошел от портрета Береники и стал для вида усердно рассматривать соседнюю картину. Ведь и впрямь на вернисаже он ничего не успел разглядеть. Его не очень интересовало творчество Замора, да еще тогда, в такой толпе…
Как магнит притягивало его издали изображение Береники. Он вновь утратил понимание этих с трудом собранных воедино черт. И приблизился, чтобы в двойственности этого портрета, глядя на него под углом, уловить то, что было достоянием лица с открытыми глазами — и того, другого… Несложный секрет, вроде детской игры: требуется загнать стальные шарики в маленькие лунки, сделанные в известных местах рисунка, заключенного под стекло; сначала задача кажется непосильно трудной, но при известной сноровке…
— Посмотри на эту косоглазую! — произнес за спиной Орельена звонкий мальчишеский голос. Он обернулся и увидел юношу в сером галстуке в тоненькую синюю полоску, с реденькой, как у папского певчего, бороденкой; под мышкой у него была зеленая папка, а между большим и указательным пальцами он зажал трубку: очевидно привык позировать, не может быть, чтобы такой щенок курил всерьез. Перед портретом Береники стояло четверо таких молокососов, и один из них, указывая на холст, начал басом, но тут же перешел на дискант («еще голос не установился, ломается, как полоски на галстуке, а туда же, критиковать лезет»):
— Думает болван, что пишет, как Энгр, а сам — дерьмо не лучше Люка Оливье Мерсона!