Закрывшись в кабинете, выдвинул ящик: «Собачье сердце». Под ней еще одна: Н. С. Трубецкой «Европа и человечество». Спрятал от Антона, потом забыл. Тамиздат приносил Павел. В их
Рылся, вынимал бумаги: старые рукописи, и отцовские, и свои собственные. К отцовским он не прикасался давно. Надо перебрать, просмотреть, хотя бы бегло… Мало ли, к чему могут привязаться… Сходил в ванную за тазом.
Листы расползались по полу. Он собирал и складывал. Бумага вспухала и шевелилась в тазу, как закипавшая каша. «Кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов…» — поймал себя на том, что тоже бормочет: разбирая бумаги, отец напевал эти безумные слова. «Господи, — словно очнулся. — Что со мной? При чем здесь
Сел в кресло и откинулся на спинку, пытаясь отогнать ненужное: отец, закутанный в клетчатое одеяло — сложенный угол остро торчал над затылком. Когда разбирал бумаги, становился загадочным, похожим на отшельника.
Не хотел, чтобы сын становился химиком. Упорно повторял, что нынешняя наука лишена главного, для настоящей химии Орест опоздал родиться. Позже, уже став взрослым, он и сам пришел к выводу: науки, которыми они занимались, и вправду были разными. Наука отца требовала рыцарского, самоотверженного служения, непременным условием которого была всесторонняя образованность. Отец считал естественным для химика знать математику, историю и языки, иметь не общее представление о медицине, разбираться в юриспруденции и астрономии, но, главное, ставить перед собой серьезные задачи.
Некоторые из них отдавали шарлатанством. Чего стоила, например, отцовская сокровенная мечта улучшить природу человека, воздействуя на организм каким-то химическим реактивом, который еще предстояло открыть. Он — в своих рукописях отец упоминал об этом — имел бы силу очистить человеческий организм от вредных примесей, но они понимались не как шлаки, продукт переработки веществ, занесенных с пищей, а как отклонение человеческой натуры от эталонной сущности. На эти — предварительные — формулы Орест наткнулся еще на первом курсе. Тогда он не обладал достаточными знаниями, чтобы оценить отцовские выкладки, но идея показалась безумной.
Позже, читая в спецхране специальную литературу двадцатых годов, пришел к другому заключению: сама по себе цель, выглядевшая шарлатанской с высоты шестидесятых-семидесятых, в двадцатые годы таковой, как ни странно, не казалась. В научном мире у нее были вполне уважаемые сторонники. Впрочем, споры касались, скорее, не цели, а средств ее достижения, а также характеристик эталонного образца. Теперь Оресту вдруг показалось, что его собственная работа — в самое ближайшее время ее должны обсуждать на кафедре — оказывалась следствием отцовских размышлений. Она была посвящена методам определения чистоты некоторых сложных веществ…
Желтоватый свет наступающего вечера, похожий на окись свинца, заливал окна.
Орест задернул штору, подхватил таз и скорыми шагами направился в лабораторию: лучший выход — сжечь. Сжечь и не ломать себе голову, что и к чему имеет отношение…
Разведя огонь в лабораторной печи, принялся швырять листки черновиков в разгоравшуюся пасть — пригоршнями, как воду, пока не наткнулся на желтоватые страницы, сшитые через край черными нитками: отцовский почерк, в легком гимназическом наклоне которого как будто проступали отвергнутые декретом
В правом углу листа было выведено:
«День моего рождения…» — и вдруг вспомнил: в детстве отец рассказывал ему старинную средневековую не то легенду, не то поверье. Новорожденный львенок рождается спящим, спит с открытыми глазами и воскресает на третий день, после того, как услышит рев льва-отца.
Ниже — как строки из дневника:
Дальше следовал пропуск — полоска когда-то белой, теперь пожелтевшей бумаги, и той же ровной рукой, тем же почерком, теми же синеватыми чернилами продолжено безо всякой связи: