Нет, не из-за отсутствия передних зубов вылетал у нее этот свистящий шепот. И испарина проступила мгновенно на лбу не от дневной жары.
— Да чего тут такого? Они с Игорехой поспорили. Семка все утро за ней гонялся.
Я уже выработал в себе рефлекс: при столкновении с очередной загадкой Крольчатника прежде всего молчать и не делать резких движений. Когда-нибудь все должно разъясниться, это уж как закон. Вот только когда?
— Ст-тарая, да я — пошли, я покажу, правда… Там у западной стенки, где заложено, лужок есть. У меня, понимаешь, раздражение такое кошмарное, мне Гарик… Игорь то есть Николаевич…
Вскакивая, Сема задел столик, я бросился ловить чашку и не увидел, как они отошли. Когда разогнулся, Ксюха вновь замерла на пороге, вся в бесстыдном сиянии, а Сема вопил издалека: «Вон! Вон там, где кусты!»
Ксюха откинула прядь и теперь уж точно глядя мне в глаза, тихо, отчетливо проговорила:
— В следующий раз на муравья спорь, Игорек. На муравья. Не ошибешься. — И пропала, свернув с тропинки.
Я осторожно поставил спасенную чашку рядом с неудачным предметом спора. Черт ее знает, может, правда дохлую ветром принесло? Но не было ж с утра никакого ветра. Да и что это меняет, что может объяснить?
Юноша Бледный шептал Ларис Иванне. Н.Н. уткнулась в свой унылый селедочный винегрет. Кузьмич сокрушенно кивал. Один Правдивый все еще смотрел на улицу, и на ганимедской его физиономии с расправившимися морщинами я читал полное и злорадное удовлетворение от исполненной тайной задумки.
Вечером у меня был костер. Я развел его на месте старого кострища в десятке шагов от домика. Очень хорошая писчая бумага давала яркое апельсиновое пламя с синим высверком. Над Крольчатником не бывало долгих подмосковных вечеров, темнота здесь падала сразу, что также позволяло сделать кое-какие заключения о том, где географически мы находимся. Я притащил раскладной стульчик и стянул с кровати покрывало, накинув на плечи, как плед.
Три недели. Привезли меня, кстати, все еще полусонным, я мало что помню. Правдивый, который довел до коттеджа и наутро кинул ключ от входной двери, вовсе не собирался вводить в курс дела, а лишь показал расписание завтраков, обедов и прочего. Это позже я со всеми более или менее перезнакомился, в процессе. Да, вспоминая Гордеева, который говорил про новые обертки на конфетках… нет, он сказал — «конфектах» с тем же самым, можно согласиться, что времена все-таки изменились. С того начиная, что теперь не заманивают интересующих человечков посулами, подарками, не играют на тщеславии. Тебя даже не пробуют всерьез пугать или подставлять, чтобы ты согласился. Просто берут за шкирку и пересаживают за забор. Кто? Зачем? Ты даже не интересуешься. Какому Великому Никому принадлежим мы, пятеро мужчин и три женщины, не знает, наверное, никто из нас. А кто знает, тот не говорит. Мои осторожные расспросы по отдельности каждого… почти каждого ни к чему не привели за все это время.
Здесь довольствуются тем, что сообщил о себе сам, и, назовись я хоть пророком Даниилом, имя которому Валтасар, никто, я уверен, и ухом бы не повел. Здесь не ходят друг к другу в гости, не занимаются массовыми развлечениями на свежем воздухе. Здесь нет радио и телевидения, свежих журналов и газет. Самый свежий у меня в домике журнал «Катера и яхты» за 88-й год, а из фильмов — спилберговский «Indiana Jones and the Last Crusade» 89-го, кажется, года. Чтиво на полках — тоже сплошь детективная классика, причем и издания десятилетней давности. Время словно насильственно остановлено здесь.
Я не спешил, бросал по одному листу и надеялся, что кто-нибудь заглянет на огонек, но никто не пришел. Тогда я затоптал ворох тлеющего пепла и ушел в дом. И был сон-продолжение, настойчивая мягкая рука давала понять, что не отступится от меня.
Не единожды пытался он определить тот день или миг, точку в своей жизни, про которую мог бы сказать: вот! Отсюда. Здесь перелом. С этого часа, мысли, встречи — началось. И не мог. То роковая дата казалась ему четкой, то зависала меж несколькими месяцами определенного года, а то вообще расплывалась масляной каплей по воде до того самого светлого книжного шкафа и цапнувшей трехлетнего карапуза пчелы, залетевшей в квартиру майским днем. Тогда ему начинало казаться, что он с самого рождения жил с этим, как живет раковый больной, еще не ощутивший недомогания, первого тычка боли, но уже с тикающей в собственном теле адской машиной, с заведенной пружиной смертельных стрелок, лишенных обратного хода.
Что-то все-таки вспоминается. Яркое зимнее солнце, свежий снег, девица виснет на локте. «Ой, какие сапожки — умереть!» — «У кого? Которая? Вон та?» (Косой взгляд.) И фря в сапожках, скользнув на ровном месте, раскорякой усаживается в сугроб. «Уй ты! А еще?» — «Сколько хочешь. Запросто. Гляди!» — И туда же господинчик в шапке пирожком. И оторопевшие школьницы. И тип в дубленке.