Мы не сразу научились перетаскивать трупы. В жизни не так уж часто приходится переносить тела, а мертвое куда тяжелее живого. Помимо физического неудобства есть еще груз нравственный и груз брезгливости, внушенный инстинктом самосохранения: тело мертвое – как часть смерти – есть оплот нечистоты.
Поначалу мы кидали жребий, когда приходилось пополнять запасы сухого льда: кальмары понемногу разбивались от тряски, и зрелище страшных и жалких голых мужиков, погруженных в лиловую стаю пулеобразных головоногих, вызывало и восхищение, и ужас, и сознание собственной шальной безрассудности. Набрав по городкам и весям человек пять-шесть, мы везли команду в Бологое, где нас встречал Ганс вместе с подручным, в роли которого отчего-то выступал наш Иван Ильич. Здесь, на полдороге к Балтике, немецкий просветитель нанимал холодную комнату в местном морге, из которой устроил себе мастерскую: выщербленный кафель, крашеные стены, жестяные щиты-задвижки холодильных ниш, пронизывающий смрадный холод, посреди которого была установлена ванна расплавленного парафина, чистого, как глыба озерного льда, но переливающегося ртутно, драгоценно, влекущего своей волнующей теплотой. Как приятно было протянуть руки к поднимающемуся от нее колышущемуся пласту горячего воздуха… Здесь же находились три верстака из нержавейки, на которых Ганс приготовлял трупы: расслаивал, обнажал мышцы, потрошил, вскрывал со спины грудную клетку и выворачивал ребра наподобие крыльев. Подле тарахтел компрессор и фыркала стравливающим клапаном камера высокого давления, куда как раз и подавался парафиновый пластификатор, мумифицирующий препарированный труп.
Краснощекий крепыш в горчичном кашемировом пальто распахивал дверцы «рафика» и, орудуя пожарным багром, набрасывался на наших «казачков» (так один санитар в Ефремове называл своих подопечных: «Вот этого казачка бери, а по этому у нас еще родственники разыскиваются»). Он подцеплял их под ребра, под мышки, локти, подбородки, просматривая, как на медкомиссии, с поразительной сноровкой переворачивая, подтаскивая, тасуя, – отчего у меня из-за сочувствия сжимались внутренности и ломило грудную клетку.
Сто восемьдесят долларов – дикие деньги, сто восемьдесят проклятых зеленых баксов – Ганс платил нам за «казачка», но не всех он принимал в обработку. По причинам, не всегда очевидным, он отправлял иных бедняг в некондицию, и мы отвозили их обратно в безымянные ниши. Это был наш риск, наша неустойка, так что понемногу мы научились привередничать и отбирать «казачков», исходя из представлений об их живописности. Иногда у нас в термосе среди кальмаров оседали завсегдатаи, которых не сразу удавалось завезти на родину. Попробуйте, колеся между Алексиным, Сухиничами и Жуковым, заехать в окрестности Малоярославца. А если такое и удавалось, то оказывалось, что труп невозможно сдать обратно, ибо обратное движение бумаг – накладных и справок – вызывало ступор у вечно находящегося под газом персонала (общаясь с трупами, невозможно находиться в трезвом мире; измененное состояние сознания необходимо в качестве амортизации ущерба, наносимого личности царством мертвых).
Павел предлагал заработать деньги на торговле бесхозными трупами для анатомических шоу или авангардных художников, или собирать глаза мертвецов – для замены сетчатки. Но выяснилось, что сетчатка должна быть свежей, и кто будет извлекать глаза и подкладывать вместо них ватку, мы так и не решили. И чаще всего приходилось наших друзей хоронить. Пять могил я оборудовал собственноручно, самостоятельно орудуя лопатой, укладывая тело в лодку, грубо сколоченную из пахнущих смолой необструганных сосновых досок, сталкивая ее в подземную реку к Харону. Два на два на метр, крест из черенка лопаты: треть отпилить, два паза вычистить стамеской, вкрутить саморезы, прибить фанерку с именем и датами, которые тщательно, сверяясь с документами, выводил Пашка авторучкой, макнуть крест концом в битум, закопать, вбить, притоптать, склонить голову, вздохнуть, скорее от усталости, минуту постоять в молчании…
Однажды у нас скопилось шесть человек некондиции. Кататься с ними было уже не комильфо, ибо лед подтаял, обнажив наших «подснежников», и если раньше, открывая дверцы, трудно было что-то разглядеть в клубах углекислого газа, то сейчас брала оторопь: перетряхнувшись и поменяв позы, «казачки», точно живые, составляли мизансцену – то боролись друг с другом, то дружили вповалку, будто в попойке, полулежа, словно в симпозиуме. Пашка называл нашу команду то Лаокооном, то Запорожской Сечью и крестился, когда приходилось открывать термос-аквариум…