— Надоел он мне хуже горькой редьки, — признался Ловецкий. — Моя бы воля — никогда бы его не позвал. Но Долгушов с ним хорош — Хламида в позапрошлом году словарь затевал, ничего, конечно, не вышло, но планы были вселенские. Он говорит, что человек приличный и, как все интеллигенты в первом поколении, ужасно в культуру влюблен.
Ять дал себе слово не заходить к Казарину, но Ашхарумова — в простом сером платье и вязаной толстой шали — сама подошла к нему, появившись откуда-то из тени:
— Слушайте, вам обязательно будет интересно! Мы тут новых людей не видим, а здесь я всем уже рассказала. Я нашла подземный ход. Ять слышал легенду о подземных ходах из дворца, но никогда не принимал ее всерьез.
— Откуда и куда?
— Из кухни, а куда — сама еще не знаю. В книжках все подземные ходы обязательно из кухонь или винных погребов. Потянешь за одну, самую древнюю бутылку — и открывается лаз. А тут никакого лаза. Я дежурила и нашла в углу треснувшую плиту. Отковыряла кусок, а внизу темень, подвал… Только первую ступеньку видно. Из наших никто не хочет идти смотреть, у них другие дела — всё насчет издательства. А по-моему, подземный ход гораздо интереснее.
— Если хотите, — не удержался Ять, — я вам эту плиту сворочу, но лезть вниз не советую. Сырость, да и обвалиться может в любой момент…
— Но хоть посмотрим, — умоляюще сказала она. — Я никак не могу уговорить Славу, а с вами он пойдет.
Да, подумал Ять, только Славы мне и недоставало.
— Вы пришли Хламиду послушать? — спросила Ашхарумова.
— Да я случайно зашел, дался вам всем этот Хламида… Что он вам нового скажет? Я от крестовцев иду, от раскольников ваших.
— Ой, как интересно! — Она засмеялась и потащила его за собой. — Пойдемте, расскажете Славе. Он что-то хандрит.
— Не буду я ничего рассказывать, — уперся Ять. — Я сам ничего еще не понял.
— Но они очень на нас злы? На тебя-то им чего злиться, подумал он.
— Нет, мне кажется, они просто отбросили все прежнее. Их гораздо больше интересует будущее.
— Много их?
— Пока пятнадцать человек, но будет больше. Молодежи много. Мне кажется, вам там было бы сейчас интереснее…
— Я всегда любила людей старше себя, — просто ответила она. — Ровесники — скука, не знают ничего… В человеке должна быть настойка. Мне кажется, больше всего я могла бы полюбить великого и галантного развратника, Казанову на склоне лет, когда он уже — библиотекарь из милости, за то, что кормят. Он бы мне рассказывал свою жизнь, я бы его слушала и руку ему целовала.
О да, подумал Ять. Чтобы ты с ним могла сделать все, что угодно, а он с тобой — уже ничего. Боже, какая пошлость невыносимая… Впрочем, что не пошлость? Жизнь и есть пошлость, а все-таки она очень хороша.
Главный гость опоздал. Как и комиссар просвещения, иногда он делал это нарочно, иногда нечаянно.
Ять не любил Хламиду, хотя и признавал за ним талант, выражавшийся в подмечании за всеми (и, вероятно, за собою) самых постыдных и мерзких черт. Ежели бы когда-нибудь тот нашел в себе силы написать всю правду, а точней, то, что казалось правдой ему, — нет сомнения, получилась бы гнусная книга, приговор роду человеческому. Чтобы уравновесить это жестокое зрение, он постоянно впадал в экзальтацию и пафос; видя всю грязь и мерзость конкретного человека — без устали воспевал человека абстрактного, никем не виданного, небывалого. К тому же, как любой литератор, испорченный ранним успехом, он способен был делать только то, что нравилось публике, и от мнения ее зависел больше, чем от любых собственных настроений. Он желал нравиться даже не по-женски, а по-детски, готов был врать про себя что угодно, говорить взаимоисключающие вещи, — все искренние порывы давно заместились у него желанием соответствовать читательским чаяниям; надо было, понятно, выбирать между разными читателями, и в начале семнадцатого Хламида быстро понял, что главной-то его аудиторией с самого начала была интеллигенция. Тогда началась его трескучая и фальшивая антибольшевистская риторика — ничуть не превосходившая в эстетическом отношении риторику самих большевиков. Между тем мнение Хламиды давно уже было мнением не самой умной части интеллигенции, образованной посредственности, читающего и думающего большинства; диктат этого большинства был для Ятя всего невыносимее… хотя снобизм Стечиных был, пожалуй, еще хуже. Да ведь и была же у Хламиды пара вещей великолепных — одна пьеса, хоть и несколько куцая, о мстительном старике, считавшем, что перенесенные страдания дают ему право судить всех (явно вывел себя и с собственной гордыней боролся), да вполне живой провинциальный цикл… Как ни кинь, а в таланте ему отказать было невозможно.