Читаем Орфография полностью

Хламида и теперь вел себя так, как будто глаза всех присутствующих устремлены на него одного. Он словно подкидывал пищу будущим мемуаристам: оправлял пиджак, раскладывал папиросы, дорогую зажигалку, стопку исписанных листков (мелкий, мелочный, мстительный почерк), перекладывал все в ему одному понятном порядке, закуривал, посмеиваясь в усы… Он знал, что на него смотрят, и старался, чтобы смотрели не зря, — одолжение столичного гастролера, милостиво согласившегося на один спектакль с провинциальной труппой. Долгушов долго, помня вкусы гостя, расхваливал его перед собравшимися.

— И вот теперь мы все, представители русской академической науки, — обратился он к Хламиде, — хотим спросить вас, писателя, с которым мы часто не соглашались, но чей талант несомненно признаем: стоит ли нам принять предложение властей о создании литературного издательства — или лучше сразу, ни на какое сотрудничество не надеясь, уйти в оппозицию к режиму? Конечно, в издательском деле мы более компетентны, чем в оппозиционном, — но есть люди, сотрудничество с которыми недопустимо ни при каких обстоятельствах. Вы нынешнюю власть знаете лучше нас — вашего ответа мы ждем.

Некоторое время Хламида молчал, супя брови. Наконец встал — и улыбнулся присутствующим самой очаровательной из своих улыбок, располагавшей к нему и закоренелых недоброжелателей.

— Тут прозвучало много лестных слов обо мне, я — не стою их, мне все казалось, что говорят о моем брате, даже — о двоюродном, — глуховато заговорил он, не забывая покашливать. Оканье его было менее заметным, чем у Горбунова. Тире в устной речи он расставлял так же часто, как в письменной: Ять так и видел их. Так же говорили и все его герои, даже в мемуарах. — Но — не стану тратить время на опровержение сих чрезмерных похвал, ибо не для того мы столь поздно собрались тут. Вопрос, который задали вы, и меня тревожит, ибо — все мы люди литературные — чувствуете вы в моих несвоевременных писаниях некую неполноту, и — есть она. Иные большевики, что понеразумней, думают, что я в глухой оппозиции, а я, по правде сказать, и сам не знаю, ибо — для оппозиции надобно видеть позицию, как говорил французский социалист Лафарг. А я позиции еще не вижу, нет, не вижу. Он помолчал, прошелся перед притихшими елагинцами, сел на стул.

— Я — многих из них знаю, они — разные, и — большую я вижу за ними силу. Но — как бы этой силе не загубить дело, за которое тысячи лучших людей, интеллигентов, ваших друзей и братьев, отдавали жизни свои. Есть ли опасность, что вместо революции будет бунт, в котором голос интеллигенции попросту захлебнется? Есть, и — уже осуществляется. Так что решить нам всем предстоит — одно: что делать, если дело безнадежно? Стоит ли лапки поднять — или попытаемся хоть помереть достойно?

— А вы полагаете, что с режимом ничего уже сделать нельзя? — Ять узнал голос Алексеева. Хламида прищурился.

— Не подойдете ли ближе, не вижу лица вашего, так — отвечать трудно…

— А мне трудно встать, — насмешливо отвечал Алексеев из темноты. — Я буду постарше, не взыщите.

— Гм… ну что ж, — Хламида своевременно закашлялся. — Не буду скрывать: в случае перехода вашего в оппозицию шансы на победу представляются мне не просто иллюзорными, а и — прямо сказать — не существующими вовсе. Сами же они еще не выбрали, по какому пути идти, и я не для того пишу, чтобы им помешать, а напротив — чтобы путь, по которому они пойдут, был не вовсе смертелен… для нас с вами. Ошибиться — можно, больше того, не ошибиться — почти нельзя. Однако ежели теперь им помочь, их направить — есть шанс еще увидеть Россию достойной.

Определение «достойная» применительно к русской жизни, как заметил Ять, заменяло либеральным публицистам все конкретные слова — «сытая», «свободная», «просвещенная» и пр.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже