Несчастная девочка Гликберг была очень умна. И однако — Ашхарумова боялась трансформировать это ощущение с помощью формального метода, — было немного приятно думать, что Барцев был у Гликберг всего единожды, и то два пайка назад. Она, Марья, не открыла никакого метода и не умеет говорить, как Гликберг, и все-таки Барцев не сводит с нее глаз.
В восьмом часу она вышла в кухню — подышать у открытого окна, покурить в одиночестве. На кухне, в полумраке весеннего вечера, слышались однотонные всхлипывания. Ашхарумова всмотрелась. В углу стоял Альтергейм и, закрыв лицо руками, плакал жалобно и как-то механически, шмыгая носом и подвывая через равные промежутки времени.
Не допуская и мысли, что ему неприятно быть обнаруженным тут, в слезах, в кухне, она кинулась к нему и принялась отнимать от лица его мокрые слабые руки, нагнувшись, как над ребенком:
— Что с вами, Альтер? Не плачьте, Бога ради! Ну, хотите, я спрячу вас на Елагином, и вы не пойдете в эту проклятую армию? Они нас пока не досматривают, и кроме того, я знаю прекрасный подземный ход! (О чем говорить, она не думала; сейчас важно было говорить.)
— Меня Котя зовут, — тоже по-детски ответил Альтер до предела истончившимся фальцетом.
— Ну вот видите, вас — Котя, меня — Маша, будем знакомы, очень приятно. Не надо только плакать. Не будем больше плакать? — Всю ее усталость как рукой сняло, она была нужна и чувствовала в себе неисчерпаемую силу. Она могла утешить всех плачущих детей мира, спрятать всех перетрусивших призывников, примирить враждующие армии и в простых словах, а может, и вовсе без слов объяснить им бессмысленность всякой войны. — Сами посудите, зачем вам на войну? Вы молодой, красивый, у вас будет еще миллион случаев применить вашу теорию!
— Меня не любит никто, — сказал успокоившийся Альтер. Он говорил теперь ровно, тонко, бумажно. — Я противен всем. Я онанизмом занимаюсь.
Сказавши это, он взглянул на Ашхарумову с некоторым лукавством — или ей померещилось в сумраке? Что ответить на такое ошеломляющее признание, она не придумала. В принципе новая культура не признавала табу, и Ашхарумову трудно было смутить — особенно после того, как сама она в шестнадцать лет пришла к Доронину, твердо решившись потерять с ним невинность, а он был с нею груб, как извозчик, и на следующее свидание отвел в меблирашки, сказав на прощание, что на профурсетках не женятся; в теле не было ничего, чего стоило бы стыдиться, и в некоторых вещах не признаются только потому, что они предназначены для разговора с единственным.
— Ну и что, — пробормотала она, — в этом нет ничего такого…
— А потом собираю и пожираю, — просто сказал Альтергейм. На его лице заиграла блаженная улыбка. — Я совершенно, я идеально одинок. Сделайте со мной, что хотите. Я ваш на всю ночь. Отдайтесь мне, меня убьют завтра. Я до фронта не доеду, меня солдаты изнасилуют. Он улыбался все шире.
— А в стихах у вас лучше получается, — сказала Ашхарумова и закурила. — Ну-ка, еще что-нибудь.
— Не курите, мне дым вреден, — скулящим голосом попросил Альтер.
— Ничего, вас все равно скоро солдаты изнасилуют. Меньше будете мучаться. Почитайте лучше стихи.
— Вы свежая, — снова сказал Альтер. — Вы быстро приноравливаетесь, и с вами легко. Простите, что я вас обидел.
— Я не обиделась.
— Простите. Ведь меня правда убьют, я чувствую. Оно и хочется, и вроде обидно иногда. Все живы будут, а я нет. И все потому, что я пишу такие стихи. Другие ужасную дрянь пишут, и ничего.
— Ладно, ладно, не жалуйтесь, — весело сказала Ашхарумова. — Я теперь не поддамся.
— И не надо. Я сейчас без задней мысли. Одна передняя… — Он не удержался и хихикнул. — Никогда они нас не поймут. Где они плачут, мы уже даже не смеемся. Ашхарумова поняла, что речь идет о старших; эта мысль приходила и ей.
— Вы мне будете писать? — спросил он.
— О, конечно. Если захотите. Я люблю писать письма.
— А по письмам вы меня полюбите, я вернусь, вы выйдете за меня замуж, мы родим детей, в нашей кухне отвратительно запахнет капустой…
— Кухни не будет, — покачала головой Ашхарумова, мечтательно улыбаясь. — Каждый будет жить в одной комнате — тут и плита, и тюфяки на полу, и ведро. Но ведь вас изнасилуют солдаты. Вас будет тяготить мое общество. Каждый вечер вы будете уходить на улицу, искать солдат, возвращаться под утро, добавляя к капусте и ведру запах махорки, пороха и ружейной смазки…
— Я вас обожаю, — сказал Альтергейм. — Пойдемте к гостям.
— Ну, как вам? — спрашивал Барцев, когда полчаса спустя они вышли на восьмую линию.
— Интересно, — сказала Ашхарумова. — Я рада, что пришла. Но, конечно, одно это не может быть новым искусством…
— Разумеется, — пожал плечами Барцев. — В новом искусстве должно быть все.
— Я тоже так думаю. Чашкин же, мне кажется, просто болен…
— Ну, а кто из больших писателей здоров? Мне стыдно иногда своего здоровья.
— Не стыдитесь, — улыбнулась Ашхарумова. — Болезнь не может быть источником искусства.
— Я бы поспорил.
— Ну, поспорьте. Я не буду.
— Правильно, — сказал Барцев. — Вы мне лучше расскажите про себя. Я так мало про вас знаю.
— Зачем вам?