Вся последующая деятельность Ренана была связана с Европой и культурой. Его достижения были разнообразными и впечатляющими. Каким бы авторитетом не был вдохновлен стиль его работы, по моему мнению, он восходит к его методам конструирования неорганического (или отсутствующего) и придания ему облика живого. Наибольшую известность он снискал благодаря своей «Жизни Иисуса», работе, легшей в основу его монументальных трудов по истории христианства и еврейского народа. И тем не менее следует помнить, что «Жизнь Иисуса» – произведение того же типа, что и «Общая история», – конструкция, ставшая возможной благодаря умению историков мастерски выделывать восточные биографии мертвых (для Ренана мертвые в двояком смысле: мертвой веры и забытого, а следовательно, мертвого исторического периода) – и тут парадокс очевиден – как если бы это
было правдивое повествование о подлинной жизни. Что бы Ренан ни говорил, всё это сначала проходило через его филологическую лабораторию. Впечатанное в текст на всем его протяжении, оно обладало животворящей силой культурной черты современности, вобравшей в себя из модерна всю его научную силу и всё его некритическое самоутверждение. Для подобного рода культуры такие семейства понятий, как «династия», «традиция», «религия», «этнические общности» были всего лишь функциями теории, задача которой – наставлять мир. Позаимствовав последнюю фразу у Кювье, Ренан осмотрительно ставит научную демонстрацию выше опыта. Темпоральность объявляется научно бесполезной областью обыденного опыта, тогда как особая периодизация культуры и культурный компаративизм (порождающий этноцентризм, расовую теорию и экономическое угнетение) наделяется властью, значительно превосходящей позицию морали.Стиль Ренана, его карьера ориенталиста и литератора, контекст смысла, который он передает, его глубоко личное отношение к европейской гуманитарной науке и к культуре своего времени в целом – либеральное, эксклюзивное, надменное, антигуманное за исключением разве что весьма условного смысла – такое, которое я бы назвал выхолощенным
и научным. Поколение, с его точки зрения, принадлежит царству грядущего, которое в своем популярном манифесте он связывает с наукой. Хотя как историк культуры он принадлежит к школе, включавшей таких исследователей, как Тюрго, Кондорсе, Гизо, Кузен, Жоффруа и Балланш, а в научной сфере – к школе Саси, Коссена де Персеваля[590], Озанама, Фориэля и Бюрнуфа, мир Ренана – совершенно разоренный, исключительно маскулинный мир истории и образования. Это воистину не мир отцов, матерей и детей, но мир таких людей, как его Иисус, его Марк Аврелий, его Калибан, его солнечный бог (как он описан в «Грезах» из «Философских диалогов»)[591]. Он ценил силу науки, и ориенталистской филологии в особенности, он прибегал к ее озарениям и методам и использовал их для вмешательства – часто с неплохими результатами – в жизнь своей эпохи. И тем не менее идеальной ролью для него была роль зрителя.Согласно Ренану, филологу следует предпочесть счастье – наслаждению
(bonheur – jouissance): выбор, отражающий предпочтение возвышенного, пусть и бесплодного, счастья сексуальному удовольствию. Слова принадлежат к царству счастья-bonheur, так же как, в идеале, и изучение слов. Насколько мне известно, в публичных работах Ренана есть лишь несколько примеров того, как женщинам отводится благотворная и действенная роль. Один из них – это мнение Ренана по поводу того, что женщины-иностранки (сиделки, горничные) должны были наставлять детей норманнских завоевателей, и на этот счет можно было отнести произошедшие в языке изменения. Обратите внимание, до какой степени продуктивность и диссеминация являются не вспомогательными функциями, но скорее внутренним изменением, при этом вспомогательным. В конце эссе он пишет: «Мужчина не принадлежит ни своему языку, ни своему народу, он принадлежит лишь самому себе, поскольку прежде всего он существо свободное и моральное»[592]. Мужчина свободен и морален, но связан узами народа, истории и науки, как их понимал Ренан, обстоятельствами, накладываемыми на мужчину ученым.