Читаем Орлеан полностью

Лучше всего было бы вообще не шевелиться. Застыть в неподвижном закутке времени, замереть в непреходящем сегодня, накрепко привязанном к конкретному числу, и задернуть за собой шторы. Тем и закончится история: нацепивший нелепые шорты, отбывающий наказание в залитом неоновым светом классе, среди тараканов и прочей мерзости, я оцепенею в непостижимом смирении, согласный не стариться ни на секунду. Можно плакать, петь, думать, писать, читать, любить, но все это — не двигаясь, не делая ни шага во времени, не впуская к себе будущее; навечно остаться внутри одного и того же мгновения, забыть о хронологии, заковав себя в бесконечно повторяющемся расписании. Существуют же убежища, где мы можем укрыться от опасности и от чужих взглядов, значит, должна быть и возможность спрятаться от времени: схорониться, но не на заброшенной ферме, не в хижине, не в шалаше, а в мгновении, в секунде, в часе или в дне, и тогда мы будем не стариться, а только глубже уходить в себя. Вместо того чтобы растягивать свое существование, как резинку — от детской коляски до могильного камня, — лучше остановиться на одной из граней календаря, на одной из конфигураций циферблата часов и досконально ее изучить. Вновь и вновь испытывать на прочность одну и ту же темпоральность, пока она не придет в негодность. Мы никогда не проживаем полностью миг; не успеет он наступить, как нас с ним уже нет. Наши человеческие дни безнадежно испорчены, и мы спешим от них отделаться.

Я мечтал перестать избавляться от кое-как прожитых дней, а вместо этого выбрать малую толику часов и скрупулезно ее исследовать. То, что прожито, распадается на части и покрывается пеленой неблагодарного надменного забвения — и память тут не помощница. Меня не интересовало блуждание в будущем, я хотел забиться в трещину, где время текло бы циклично, рождая одни и те же рассветы, одни и те же солнечные и дождливые дни. Я хотел воспринимать время как книгу и бессчетное число раз начинать впервые читать «Яства земные» — и, разумеется, «Топи». Я жаждал самоуничтожиться, раствориться в них. Мы заперты в пространстве, как в тюрьме; мы живем внутри него в одной-единственной точке: будь то остров Ява или Нью-Йорк, жилищем нам служит наше тело. Мы без конца заполняем один и тот же объем. Но разве нельзя, думал я, глядя на бегущую через двор таксу, проделать то же самое со временем? Мы существуем в своем теле, не в состоянии вырваться из него, но мгновение беспрестанно выталкивает нас наружу. Пространство принимает нас, а время вышвыривает. Голубое небо нашего детства, даже подпорченное серым дождем и унынием пустого двора, превращается в бесформенную морду, в лишенный памяти мир, в котором мальчики, висевшие вчера, бичуют прутьями орешника мальчиков, висящих сегодня.

~~~

Седьмой класс. Освещенная классная комната на фоне вечерней темноты являлась точкой излучения. Зимой у нас складывалось впечатление, что урок заканчивается в полночь. Класс, как одинокий корабль, плыл по черным волнам; наша команда находилась под его защитой, а перед нами стояла учительница немецкого, в мигающем свете неоновой лампы расчерченная призрачными полосами.

Наступили новенькие, с иголочки, восьмидесятые — нетерпеливые, избавившиеся от позерства и мишуры предыдущего десятилетия, дерзкие, не боящиеся показаться нелепыми, болтливые и комичные. Но никакой революции не произошло — люди продолжали ходить по улицам, как ходили и прежде. Земля не качалась под ногами, жизнь шла своим чередом. В Орлеане, в частности в коллеже Дюнуа, все так же преподавали латынь и древнегреческий, а еще немецкий, в котором я откровенно плавал, пока несколько месяцев спустя меня не отправили в языковую школу в Вестфалию, в Мюнстер — побратим города Орлеанской девы, — после чего я заговорил по-немецки так же свободно, как говорил по-французски.

Я наблюдал за одноклассниками; они внимали объяснениям учительницы, понимая (или делая вид, что понимают) все многочисленные тонкости невероятно сложной немецкой грамматики. Я слишком поздно подключился к знакомству с потрясающими сокровищами языка Гёте и на уроках по большей части считал ворон. На носу у Мюсселя, слева, выскочил прыщ. Филиппу Лакосту так и не сделали операцию по удалению чудовищной бородавки, уродовавшей его верхнюю губу, из-за чего мы старались не смотреть ему в лицо. У Кристель Арц начала расти грудь, и меня обуревало желание ее лизнуть, чем я — в ее отсутствие — и занимался по вечерам, перед тем как уснуть.

От взгляда на ее соседку Кристель Делонж у меня цепенели внутренности, а по позвоночному столбу бежали мурашки. Она представлялась мне зияющей черной пропастью и манила к себе всей мощью искушения и порока. В висках у меня стучала кровь, на руках вздувались вены. Я изо всех сил сжимал ляжки и незаметно теснее прижимался задницей к стулу, пока через все тело, через все его нервные окончания, не пробегала волна электрического тока, сменявшаяся блаженным покалыванием.

Перейти на страницу:

Похожие книги