Дождь прекратился; реальность за кухонным окном окрасилась в цвета витража. Мать привязала к табличке веревку, которую в конце концов нашла, и повесила мне на шею. Потом она потребовала, чтобы я положил руки на голову, как заложник или заключенный. Соседи слушали «Тангейзера» — лишь через много лет я смог назвать по имени музыку, что так точно соответствовала апогею моего страха. Когда исчезнет наш мир, когда Вагнер будет неотличим от тишины, когда не останется ни трагедий, ни потрясений, а история будет похоронена в склепе небытия, галактика, возможно, услышит жалобную песнь когда-то живших детей.
На табличке, висевшей у меня на спине, заглавными буквами было выведено: «Я ВОР». Я шагал, держа руки на голове, к месту своего преступления — бакалейной лавке. Прохожие останавливались в недоумении, но не выказывали никакого возмущения; насколько я помню, они смеялись. «Не желаете забрать его себе? — бросала им мать, пихая меня в спину. — Могу отдать». Я молился про себя, чтобы по пути нам не встретился кто-нибудь из моих одноклассников или призрак Натали Ибарра. Перед лавкой стоял лоток с фруктами, припорошенными уличной пылью, и я замедлил шаг, как лошадь, которая не решается взять барьер. В этот миг я увидел над собой широкую изгибающуюся фигуру — это была рука моего отца на фоне небесной лазури. О происшествии ему рассказал кто-то из пациентов, и он догнал нас. Он влепил мне звонкую пощечину, судя по всему, причинившую ему такую же боль, как мне, потому что его бульдожью харю исказила гримаса страдания.
Бакалейщица, мадам Товен (ее имя прорвалось сквозь годы, чтобы быть включенным в эту фразу), была славной и совсем не злой женщиной. Она не одобряла столь демонстративных наказаний. Вера в человека заставила ее подарить мне, насмерть перепуганному ребенку, сладкого мягкого мишку из белесого маршмеллоу в коричневой потрескавшейся глазури. Мои родители, оскорбленные ужасающим достоинством бакалейщицы, целый месяц избегали заходить в ее лавку. «Ты дорого за это заплатишь», — процедил мне отец, когда мы уходили. Мать молча улыбалась.
В предчувствии того, что меня ожидало, у меня уже болело все тело. Погода на улице изменилась к лучшему; в лужах плоскими ожившими масками отражались осколки неба. Все вокруг заливал мягкий свет. Возвращение солнца и тепла пробудило во мне желание читать, листать страницы учебника, оставленного на письменном столе. Я смотрел, как наверху, задевая крыльями синеву, кружат птицы. С завода вышла толпа людей. Нам встретилась крошечная болонка в комбинезончике от дождя. Мне хотелось втянуть в себя весь этот свет через соломинку, оставив позади грязную бездну.
~~~
Второй класс. Меня заставили учиться играть на фортепиано. Грымза, которая давала мне уроки, под страхом смерти запретила даже прикасаться к клавишам. Меня сажали перед инструментом и отдавали во власть демонам сольфеджио, безжалостно меня пытавшим. Я не чувствовал никакого вкуса к теории музыки; мне хотелось играть, извлекать звуки, слушать ноты. Я все ждал и ждал, когда наступит этот момент, но он так и не наступил. Училку утомило отсутствие у меня таланта. Она нажаловалась родителям, и те вынесли вердикт: бестолочь. «Ничего удивительного. Он вообще ни на что не способен». По их мнению, я был тупицей и в будущем мне не светило ничего, кроме как «пойти в подмастерья». Им и в голову не приходило, что любой ремесленник, постоянно имея дело с материальными предметами, сталью или деревом, занимается высшим видом человеческой деятельности. По сравнению с теми, кто работает на станке, режет, строгает или высекает искры, мы — варвары, слепые надутые варвары.
Я мечтал стать мясником. Стоять в заляпанном кровью и костяной крошкой фартуке. Слушать звук, с каким на прилавок шмякаются ромштексы, вырезка, лопатка. Писать деревянным карандашом на жирной бумаге, в которую завернут кусок говяжьей шейки, цену. Мне хотелось быть рядом с животной плотью — бычьей, плотной и крепкой, коровьей и телячьей; овечьей и бараньей; мясом хряков, свиней и поросят. Вот моя судьба: стариться посреди ярко-красных мышц, жира и сухожилий, которые я буду рассекать сверкающей саблей, и рубить позвонки, и розовая с муаровым отсветом, покрытая пленкой, твердая ткань будет поддаваться, как масло. В воображении я резал ее на куски и выкладывал их в ряд в неверном свете своей лавки; в металлическом отблеске неоновых ламп их волокнистая структура переливалась всеми цветами радуги.
Больше всего мне нравилось смотреть на свинину, на розовые шматки мяса с толстой каймой жира. Вид свиного сала сулил мне счастье; оно было антиподом всего хрупкого и ломкого, вроде фарфора. Ошпаренная или обожженная, свинина напоминает бронзовую отливку.