Уже первые морозы сковали землю, застыла, оцепенела она в холодных объятиях зимы, в ожидании снежного покрывала. Сидит Петр в хате Ивана Грищенко, латает старую баранью шапку, которую дал ему хозяин на зиму. Что ж, холод не свой брат, а зима не тетка… Невесело у Петра на душе. Тяжелый камень лежит на сердце, гнетет его, давит. А в голове темными тучами плывут, сгущаются думы… Чтобы хоть немножко разогнать их, Петр про себя начинает напевать песенку:
Вдруг видит он перед собой черные задумчивые очи, гибкий девичий стан и словно слышит то звонкое, соловьиное:
Правдивая песня о сиротской доле… Хорошо ее поет Наталка! Славная дочка у Миколы Касьяненко!.. Эх…
Петр вздыхает. Он ссучивает новую дратву, вощит ее маленьким серым кусочком воску, вставляет в конец дратвы крепкую, как стальная иголка, стрелку свиной щетины, поет сильнее:
Глухо звучит пение под низко провисшим потолком, и от этого еще грустнее становится на душе. Под окошком протопали чьи-то шаги, в хату влетел Гаврилко. Он в старых отцовских сапогах, из которых сквозь дыры видны побелевшие от мороза пальцы. Мальчик запыхался от быстрого бега. Видно было, что он чем-то встревожен.
— Дядько Петро! — наконец выкрикнул он на всю хату. — А Максим вашу… грушу… грушу… рубит! Ей-богу! Топором…
Петр вмиг вскакивает, набрасывает на себя кожух и без шапки выбегает на улицу. Гаврилко, цепляясь ногами за окаменевшие от мороза комья, спешит за Петром. Когда выбежали на улицу, матрос услышал стук топора. Это придало ему еще больше сил. Он мчит вперед против ветра, полы кожуха развеваются, будто крылья… Вот и двор. Петр вбегает на подворье.
Под грушей стоит Максим в короткой шерстяной кацавейке, подвязанной ржаным витнем соломы, и рубит грушу. Он бьет лезвием по стволу, и желтые мелкие щепки частыми слезинками брызгают из-под топора. После каждого удара вздрагивают замерзшие голые ветви.
Петр на какой-то миг остолбенел. Топор будто ударил по сердцу. Он бросился к Максиму и, когда тот замахнулся на дерево, крепко схватил его за руку, оттолкнул прочь.
— Ты… что? — Матрос не мог от гнева вымолвить слова. — Что это ты делаешь, иродова твоя душа?
Максим сначала растерялся, но тут же овладел собой.
— А ты чего сюда? — подступил он к Петру. — Чего? А? Это теперь моя груша. Ты при батюшке променял мне. Вон… за кожух.
— Чья ни есть, а рубить не смей! — крикнул Петр и заслонил собой дерево, раскинув двумя руками по стволу полы кожуха. — Не дам!
— Отойди! — закричал Максим, подняв вверх топор, и его глаза загорелись хищным огоньком. — Отойди, приблуда!
— Что? Ты на меня топор поднимаешь? Приблуда! — выкрикнул Петр и в ту же минуту быстро выхватил из рук Максима тяжелый топор. Испугавшись, богатей отскочил в сторону, зажмурил глаза в ожидании удара. А Петр спокойно стоял перед ним и тяжело дышал.
— Не бойся, дядьку! — сказал наконец матрос, переводя дух. — Я не собираюсь рубить такие дурные головы…
Максим осмелел.
— Отдай топор, — прошипел он. — Иначе пойду к становому! Слышишь?
— Не кричи, а слушай, что я буду говорить. — Петр переложил топор из левой руки в правую. — Вот тут рыжая глина, видишь, куча? Так возьми ведро воды, размочи эту глину и залепи все раны на груше.
Максим стоял, враждебно глядя на Петра.
— Я кому сказал? — крикнул матрос, подняв топор, и богатей сразу же побежал за глиной. Через некоторое время Максим кончил замазывать рану на стволе груши.
— Чтобы больше ты не рубил грушу! — приказал Петр. — Я этот топор брошу в прорубь. А если, упаси бог, ты у кого-нибудь одолжишь второй и начнешь снова рубить это дерево, то я и среди ночи стяну тебя с печки и тоже утоплю в той самой проруби… Слышишь?
Петр медленно вышел со двора, держа в руке топор. За ним степенно последовал и Гаврилко, который все это время с тревожным любопытством смотрел сквозь щель в плетеном хворостяном заборе.
…Медленно зарубцовывалась рана на старом стволе. Каждую весну из нее тек, будто сукровица, желтый сок, и люди говорили: матросская груша плачет. Потом та рана зажила, и груша по-прежнему стала могучей, крепкой, и самый сильный ветер не мог сломить на ней ни единой ветки.
ЩЕДРОЕ СЕРДЦЕ