Видеть внучку, слышать ее звонкий голос, исподволь наблюдать ее молодое, счастье, сердечный союз с Андреем — это все старой княгине доставляло радость. После удара, пережитого ею, рано осиротевшая внучка, заботы о ней, созерцание трепетного чувства, окрылявшего Людмилу, красили ее печально угасающую жизнь. В сердце ее жила неискоренимая мстительная ненависть к царской фамилии, исковеркавшей ее жизнь, обрекшей ее мужа на медленное умирание в сибирской глуши, и подчас эта ненависть выплескивалась в неожиданных для ее преклонных лет радикальных действиях. Она говорила о декабристах со скорбным благоговением, как о героях-мучениках, рыцарях. Но, дав волю своим антироялистским чувствам, она спохватывалась и умолкала, опасаясь за благополучие молодых.
И теперь, когда Людмила с другом задумали отправиться на Кавказ, она оказалась перед мучительным выбором. Она тревожилась за участь этих горячих голов, одержимых жаждой реального действия и наивными "проектами" исцеления общества.
Так как же — воспротивиться поездке? Погасить их благородный пыл, отвлечь от "романтического предприятия", призвать к благоразумному равнодушию?
Но она не могла твердо уяснить, как бы повела себя в их возрасте, возможно, предпочла бы, как они, причаститься к делу, посильно участвовать в каких-то новых отчаянных усилиях — исцелить общество, сокрушить тиранию, спасти свободу…
… И вот она, уединившись в своих покоях, охваченная смятением, пыталась собраться с мыслями.
Походив между старинных высоких шкафов и громоздких кресел, она опустилась на софу.
Нет, это положительно блажь: отправиться очертя голову туда, в бурлящий неведомый край, с бездумной мыслью связаться… (но разве она сама не была "безумна", отправляясь к ссыльному мужу в Сибирь?)… да, связаться… с тамошними абреками, или… как их там… ("Господи, совсем память отшибло!") молодчагами… гачагами… будто у нас, в Петербурге, нечем заняться… Ох, свернут они себе шею! А мне, старой, недолго на свете осталось жить… Может, и не дождусь их, не увижу больше…
Мысль о смерти в полном одиночестве, без последней радости увидеть единственно дорогих людей, ужаснула ее.
Она уже печально и обречено подумала о необходимости оставить завещание. Конечно, все наследство она оставит Людмиле, хотя, похоже, для нее и для Андрея имущество не представляло особой ценности. Ну да, зачем им этот дом, этот старинный хлам, одним святым духом живы… (А сама в молодости — много ли пеклась об этом? — спрашивала она себя). Нет, не удержишь их никаким столовым серебром и прочим, им бурю подавай, им, ниспровергателям, бомбу в руку вложи, да царя покажи, а то, глядишь, о восстании возмечтают: но было же, было уже, на Сенатской площади, и прежде, и после, а что из этого вышло, господи…
Будь ее воля — она бы, может, и сама устремилась за внучкой в дальний и пугающий путь, как когда-то не убоялась сибирских бесконечных трактов. Но старость и немощь приковали ее к фамильному гнезду, с послушной прислугой, которая, однако, оставалась ей далекой и чужой, при всей щедрости и добром обхождении старой княгини, о которой горничные, кухарка и кучер, только и знали, что она вдова опального "барина".
А дворник, по слухам, часто наведывался в участок и доносил на жильцов, постояльцев. Могло статься, что и в дом княгини когда-нибудь пожалует господин пристав с городовыми, на предмет обыска, и перевернут все вверх дном, да еще, чего доброго, углядят "возмутительную литературу"…
Тогда припомнят ей мужа-декабриста поинтересуются странным для них исчезновением Людмилы и ее друга, начнут вынюхивать, докапываться, и остаток дней княгини обратится в сущий ад…
И ведь не поверят, если им ответить, что внучка отправилась за тридевять земель, на Кавказ ради безобидного собирания песен.
Но нельзя же и противиться молодым, подрывать их воодушевленную веру, их стремление вынести на суд просвещенной публики духовное достояние тамошних народов… Может, их желание примкнуть к каким-то тайным обществам или повстанцам — лишь досужие разговоры.
Дай-то бог… Верно, шли люди на плаху, под пули, на каторгу, на эшафот, но то — другая порода, крепкая, особая, а Людмила, а Андрей… это же дети, наивные мечтатели…
Сколько жертв, сколько бесценных загубленных жизней, а трон стоит.
Старая княгиня сжимала сухонькие кулачки, глядя в окно, через Неву, за которой виднелись очертания дворца, грозила в холодное пространство. И усталая кровь гудела в висках. Она поправляла чепчик на седой голове, и седина ее была ослепительной снежной белизны, чистая седина ее гордой, незапятнанной судьбы. Сколько воды утекло, а ей все вспоминались прекрасные подруги младых дней, декабристские жены, пожертвовавшие молодостью, красотой, блеском, благополучием ради того, чтобы разделить тяжкую участь ссыльных мужей. Как не преклоняться пред их подвигом и памятью?.. Надо во весь голос восславить эту доблестную женскую жертвенность, эту героическую верность долгу, это гордое отречение от царских милостей!
— И она, Пелагея Прокофьевна, исполнила свой долг.