Память не включает в себя ни полного представления о пространстве, ни полной временной характеристики события. В сравнении с фотографией воспоминания полны лакун. Грязная история, в которую оказалась замешана бабушка и которую рассказывают снова и снова, поскольку не хотят о ней говорить, для фотографа интереса не представляет. Ему, однако, известна каждая морщина на ее лице, он записал каждую дату. Память не обращает особого внимания на даты, она перескакивает через годы или же растягивает временные промежутки. Выбор объединенных памятью черт представляется фотографу случайным. Он получился таким и никаким иным, поскольку замысел и цели целого требуют изъятия, искажения или акцентирования определенных деталей объекта; дурная бесконечность причин определяет детали, подлежащие отбраковке. Безразлично, какие сцены вспоминаются человеку: они означают что-то, имеющее к нему отношение, даже если он не понимает, что именно они означают. Они сохраняются в памяти потому, что касаются лично его. То есть они организованы по принципу, существенно отличающемуся от принципа организации фотографии. Фотография способна объять реальность в качестве пространственного (или временного) континуума, образы памяти же сохраняют ее только в той мере, в какой она имеет значение. Поскольку то, что имеет значение, не сводится лишь к пространственным или временным характеристикам, эти пласты вступают в конфликт с фотографическим способом передачи изображения. Если же они предстают, согласно этому способу, в виде фрагментов – поскольку фотография не содержит в себе смысла, к которому отсылают воспоминания и которым обусловлено их фрагментарное существование, – то фотография в пространственно-временном континууме предстает некой смесью, отчасти состоящей из отбракованных деталей.
Значение воспоминаний связано с содержащейся в них истиной. Пока они втянуты в беспорядочную жизнь чувств, им присуща определенная демоническая двусмысленность – они размыты, словно покрытое инеем стекло, через которое не проникает ни один отблеск света. Их прозрачность в известной степени повышается, когда сознание проредит растительный покров души и положит предел природным позывам. Отыскать истину может только раскрепощенное сознание, преодолевшее демонические страсти. Черты, которые припоминает сознание, связаны с тем, что когда-то было воспринято им в качестве истины, в воспоминаниях она либо обнаруживает, либо дискредитирует себя. Образ, исполненный таких черт, выделяется среди прочих образов памяти, поскольку, в отличие от них, несет в себе не множество неясных воспоминаний, но элементы, имеющие касательство к тому, что было опознано в качестве истины.
Все образы памяти должны свестись к этому образу, который с полным правом можно назвать последним, – лишь в нем хранится незабываемое. Последнее изображение человека – это, собственно, и есть его история. Она лишена всех признаков и определений, не имеющих отношения к истине, предполагающей раскрепощенное сознание. Как эта история реализуется через личность, не зависит в конечном счете ни от природных качеств последней, ни от мнимой устойчивости ее индивидуальных признаков; так что в ее историю войдут лишь фрагменты всего этого. Эта история подобна монограмме, в которой имя уплотняется до контура, обретающего значение фигуры орнамента. Монограмма Эккарта – верность[9]. Великие исторические фигуры продолжают жить в легендах, которые при всей своей наивности сохраняют подлинную историю. В настоящих сказках фантазия на ощупь зафиксировала типичные монограммы. На фотографии история человека словно бы запорошена снегом.
4Когда Гёте показал Эккерману пейзаж работы Рубенса, тот с удивлением заметил, что свет на картине падает с двух противоположных сторон, «что претит всем законам природы». Гёте ответил: «В этом как раз и проявляется величие Рубенса, и это доказывает, что его свободный дух стоит над природой и трактует ее сообразно собственным возвышенным целям.
Двойной свет – это, конечно, слишком, и вы можете сказать, что это претит естественному ходу вещей. И хотя бы потому, что это вопреки природе, я скажу, что это выше природы, скажу, что это тонкая хватка мастера, с помощью которой он гениально демонстрирует, что искусство необязательно подчиняется естественной необходимости, но имеет собственные законы»[10]. Портретист, который всецело подчинился бы «естественной необходимости», в лучшем случае создавал бы лишь фотографии. В эпоху, которая началась с Возрождения и теперь, вероятно, подходит к концу, «произведение искусства» придерживается законов природы, своеобразие которых в эту эпоху открывается все отчетливее; но, постигая эту природу, произведение искусства устремляется к «высшим целям». Существует способность различать материи цветов и фигур, и чем произведение искусства гениальнее, тем ближе оно к ясности последнего воспоминания, которое несет в себе черты «истории».